Выбрать главу

— Согласен… — с ненавистью взглянув на Шафирова, пробормотал Алексей.

— Громче! — громыхнул Петр.

— Согласен подписать! — подымаясь с колен, повторил Алексей.

— А теперь подойди ко мне и скажи, кто советовал тебе бежать, — свободно откинувшись на спинку трона, сказал Петр. — Ну, подойди же!

Сторонясь Шафирова, Алексей обогнул трон слева и, опершись о его золотой подлокотник, пошептал что-то в отцовское ухо. Петр живо, по-молодому вскочил на ноги и, шагая размашисто, потянул сына в смежную залу. Туда же, малое время спустя, был вызван и Шафиров.

Они вернулись в тронный зал четверть часа спустя — впереди Алексей с руками за спиной, на негнущихся ногах, за ним, парой, Петр с Шафировым. Вице-канцлер, как бы просушивая чернила, легонько помахивал перед собою актом отречения.

— Ты отлично устраиваешь мои семейные дела, — с полуулыбкой наклонясь к коротенькому Шафирову, сказал Петр. — Я тебе этого не забуду…

От такой похвалы и такого обещания Шафиров почувствовал внезапную слабость в коленях и режущий спазм в горле. Безразлично глядя на то, как Алексей подписывает отречение, он повторял про себя: «Сперва Прут, теперь это… Помилуй Бог!»

Следствие ширилось, скакали курьеры между Москвой, Суздалем и Санкт-Петербургом. Покатились уже первые головы, четвертовали царевичева советчика Кикина, насадили на кол тучного Степана Глебова. По российским кабакам ползли искусно распускаемые слухи: за неразумным царевичем стояли опытные заговорщики, покушавшиеся на жизнь царя, задумавшие Россию отдать на разграбление шведам, немцам и туркам. Да и Алексей — не Петров сын, это теперь точно известно, и Евдокия была сослана в Суздаль за прелюбодеяние. И, раз Алексей сам отрекся, не сносить ему головы: наследника казнить нельзя, сына — можно, а тем более пасынка. Вон, выдрали ж его кнутом не против царской воли! Сам государь пожаловал в пыточный застенок, а с ним светлейший князь, и Толстой Петр, и Шафиров-жид: все главнейшие. Двадцать пять ударов получил изменник, и это только начало!.. Но находились и такие, что жалели царевича — из-под ладошки, шепотом.

Петр, уничтожавший врагов и сдавшихся, и упорствующих, и сильных, и слабых, — царь Петр желал смерти сына. Все эти рассказы о тихой жизни в деревне, эти слезные письменные обещания отречься он всерьез не принимал. Будь он на месте сына, он бы долго в деревне не высидел — да и не дали бы ему приспешники, а по смерти отца, наплевав на все торжественные акты, ринулся бы к трону. Это сошвырнуло бы Россию с ее новой дороги, с ее Петровского проспекта. Этого нельзя было допустить. Ради своего грандиозного эксперимента, уже потребовавшего тонны человеческого мяса, Петр пожертвовал при Пруте такой смехотворной в политике и такой жалящей под одеялом штуковиной, как честь. Теперь пришло время пожертвовать сыном. Иного выхода просто не было, и не следовало его искать. И это мясо, и эта кровь должны были пойти на пользу эксперименту.

После пытки царевича Петр не отпустил кнутмейстера Вытащи, сел играть с ним в шахматы. Двигая фигуры, планируя и рассчитывая ходы, царь рассеянно прислушивался к стонам сына, лежавшего тут же, на соломе, в углу: шахматы всегда успокаивали, очищали и просветляли голову. Выиграв, с удовольствием щелкнул Вытащи в лоб и спросил, покосившись в угол:

— Выживет?

— С двадцати пяти кнутов кто хошь выживет! — не затруднился Вытащи. И добавил чуть погодя: — Вот если пятьдесят, и с оттяжкой — тогда дело другое. А я без оттяжки…

Петр поднялся, пихнул ногой шахматный столик, вышел стремительно. Озадаченный Вытащи кинулся подбирать рассыпавшиеся по полу янтарные фигуры.

В тот же день, перед вечером, Шафиров, возвращаясь со службы, завернул к Лакосте. Они давно не виделись, не сидели вдвоем, и вице-канцлер перед самым порогом Лакостовой избы вдруг почувствовал неприятную неловкость: свой как-никак человек — а вот живет посреди Санкт-Петербурга в избе, как простой мужик. Давно надо было поинтересоваться, помочь. И эта его несчастная история с дочкой… Огорченно вздохнув, Шафиров брякнул молоточком в дверь и вошел в дом.

Хозяин, сидя за столом, ел рыбу. Услышав скрип двери, он потянулся было сдернуть ермолку, но, узнав Шафирова, только поправил ее, оставил на голове. Горка серых рыбьих костей топорщилась на столешнице, как зимний куст. Лакоста аккуратно, ребром ладони сгреб кости в оловянную тарелку, вытер пальцы о салфетку и придвинул стул гостю.

— Я на вас не в обиде, Петр Павлович, — сказал Лакоста и улыбнулся. — Садитесь, садитесь! Я понимаю — вы заняты посильней меня, а мне к вам без дела идти тоже как-то неловко… Глупо, конечно: не виделись больше года. Ну, да я ведь о вас знаю, мне Антуан рассказывает.

— Да, да… — с облегчением согласился Шафиров. — Жизнь такая, что просто слов не подберешь… Но я ведь о вас тоже знаю, правда, понаслышке. Как Машенька? Она в Германии?

— Ее больше нет, — сказал Лакоста, глядя в тарелку с костями. — Она умерла в прошлом году от чахотки, в Гамбурге.

— Простите… — выдавил Шафиров. — Простите…

— Да что ж тут прощать? — поднял брови Лакоста. — Это жизнь, и это смерть. Все распределено. Никто ни в чем не виноват. И я, как двадцать лет назад — только не с Ривкой, а с ее сыном. И как будто и не было этих двадцати лет… Яков! — позвал он. — Яша!

Из соседней комнаты косолапо выкатился большеглазый кудрявый мальчике деревянной сабелькой в руке.

— Вот мы, оказывается, какие! — сладким голосом сказал Шафиров. — Сколько же нам?

— Третий годик, — сказал Лакоста, а Шафиров отвел сабельку, которой ребенок нацелился в его алмазную звезду на ленте.

— Надо будет обязательно определить его в Преображенский полк, — сказал Шафиров, напряженно следя за рукой мальчика. — Такой боевой.

— Посмотрим… — уклончиво сказал Лакоста, прижимая внука к коленям. — Да ведь туда и берут только дворян.

— Ну, мы-то с вами знаем, какие там дворяне! — усмехнулся Шафиров. — Светлейший князь, например, Александр Данилыч…

Лакоста промолчал, поглаживая ребенка по щекам.

— Да, да, непременно! — с жаром продолжал Шафиров. — Я это устрою, можете не сомневаться… А помните эту Пасху, — он наклонил большую голову к плечу, глядел издалека, — и этого дикого еврея из Смоленска, и как вдруг пришел государь.

— Помню, — откликнулся Лакоста. — Его звали Борох Лейбов.

— А ту ночь у Прута, — почти простонал Шафиров, — ночь, грохот, и его мертвый немой шатер, и вы идете туда — помните?.. — Он тряхнул головой, букли богатого парика заструились. — Я ведь к вам опять с просьбой, Ян.

Лакоста разомкнул руки, и ребенок, вырвавшись, убежал.

— Вы ведь знаете этого… — Шафиров сдвинул брови, наморщил лоб над переносицей. — Вытащи, кнутмейстера. Он пытал Алексея Петровича.

— Да, знаю, — кивнул Лакоста. — Не скажу, что он мой лучший друг, но он по-своему тоже несчастный человек. И потом, ведь мы с ним в некоторой степени коллеги.

— Вот-вот! — придвинулся Шафиров. — Это очень важно — то, о чем я вас хочу просить. Никто этого не сделает, кроме вас — только вы один!

— О чем, собственно, речь? — сухо спросил Лакоста.

— О царе, — сказал Шафиров. — О царевиче. О России… Ведь вы любите царя — как я, как все мы?

— Да, — помешкав, сказал Лакоста, — я, действительно, люблю его. Он тоже по-своему несчастный человек — вот как тот же Вытащи. Счастливых людей я не люблю — они либо дураки, либо мерзавцы.

— Царевич Алексей должен умереть, — шепотом сказал Шафиров. — Это решено, потому что это нужно России. Но позорная публичная казнь не в интересах России, не в интересах царя… Вы ведь знаете, Ян, — великий Петр сделан совсем не из железа и не из камня. Отцу трудно, невозможно приказать: «Идите, удушите моего сына». Я знаю, отец ждет от нас помощи, и вы…

— Что — я?! — в смятении вскинул руки Лакоста. — Я — шут, царский шут!

— А я не шут? — перебил Шафиров. — Шут гороховый! Все мы шуты — вы, я, Меншиков, Ромодановский, — все! И я хочу, хочу быть шутом великого Петра, потому что Его Величие на нашем шутовстве держится… Ян, идите к Вытащи, он послушает вас. Он должен сказать царю то, что царь ждет, что царь не хочет и не может сказать сам: «Я удушу…»