Он оставил Нейфера позади, а сам, крадучись и приглядываясь, обошел вокруг дома. Он без труда запомнил его несложный план. Вон комната девушки, там темно. Свет горел в комнате с каббалистическими фигурами. Значит, она там? По шпалернику нетрудно взобраться наверх. А ну-ка, надо попробовать.
Кряхтя, полез он в окно. Да, она сидит там, опустив руки, притихнув, а глаза большие, испуганные, растерянные.
– Пст! – окликнул он ее вполголоса, лукаво ухмыляясь и подмигивая.
Она вздрогнула, увидела красное, одутловатое лицо, голубые, жадно выпученные глаза. Судорожно откинулась она назад и в ужасе уставилась на сопящего человека. Он засмеялся.
– Я тебя напугал? Глупенькая! Не бойся! – Он прыгнул в комнату и, весь потный, пыхтя, надвинулся на нее. – Что, ловко твой государь лазит в окна?
Она едва успела отбежать в дальний угол и вся сжалась, беззвучно бормоча несвязные молитвы. Он бросился за ней следом, ласково уговаривая ее, словно малолетнего ребенка; но от его зловещей вкрадчивости ей стало еще страшнее. Губы у нее побелели, глаза, точно оледеневшие озера, глядели на него; и вдруг он нетерпеливо, грубо рванул ее к себе, осыпал поцелуями похолодевшее лицо, нащупал груди. Но она выскользнула у него из-под рук, слабым, беззвучным, детским голоском стала звать дядю, вырвалась, бросилась к двери и помчалась вверх по лестнице. Лестница вела на крышу.
Очутившись наверху, она жадно, судорожно вдохнула ночной воздух. Теплый влажный ветер принял ее в объятия, помчал вперед. Она прислушалась – позади все было тихо. Она распростерла руки, почувствовала себя свободной, дядя помог ей, а влажный благодатный ветер развеял смрадное дыхание зверя. Легкими шагами, точно порхая, приблизилась она к краю пологой крыши. Что это – голоса из лесу? Глубокий, бархатный, ласкающий голос отца и скрипучий, сердитый и все же – ах, такой отрадный голос дяди. И она улыбнулась во тьму ночи.
Тут по лестнице раздались топот, сопение, приглушенные проклятия. Это он, зверь. Но теперь у нее не было страха. Оттуда, из лесу, неслась колесница, запряженная воздушными конями, вот она остановилась у края крыши. Улыбаясь, скользящими шагами взошла в нее Ноэми.
Карл-Александр, добравшись до верху, не увидел ничего. А ведь она помчалась по лестнице вверх, и другого хода отсюда нет. Вот дьявольщина! Уж не обернулась ли она вон той ночной птицей, набравшись у старика колдовской премудрости? И не она ли это плывет обрывком черного облака и смеется над ним? Окаянная девчонка! Он стоял разочарованный и злой, резкий порыв ветра откинул полы его мундира и слипшиеся от пота волосы. Старый осел, вот он кто! Внизу надо было ему завладеть этим жидовским отродьем, этой кривлякой, швырнуть ее прямо на стол, невзирая ни на какие ужимки и увертки. На то он и монарх. А теперь к черту пошла вся ночь, и правы будут гирсауские приятели, если поднимут его на смех.
Сердито поплелся он вниз. Нога у него болела, и устал он как пес. С трудом, осторожно выбрался он через окно из дома. И тут услышал испуганный, трусливый, хриплый шепот камердинера:
– Она лежит в цветах!
Он подумал, что она там спряталась, и засмеялся.
– Ах плутовка!
Спотыкаясь, поспешил он сквозь неверную ночную полумглу в том направлении, куда указывал Нейфер.
Да, она лежала там среди цветов. Цветы раскачивались под ветром, взмахивали сотнями рук, она же лежала совсем неподвижно.
– Как ты сюда улизнула, плутовка? – игриво окликнул он ее. Не слыша ответа, он бережно взял ее руку, откинул ей голову, торопливо, испуганно ощупал ее. Понял, что она мертва, и совсем растерялся.
Клочья облаков мчались по небу. Почти не давая света, кривился медно-красный рог молодого месяца. Оробевший слуга держался в сторонке. А герцог Вюртембергский стоял, коленопреклоненный, перед трупом молодой еврейки, среди цветов, в глухой, беспомощной тоске, жалкий человечек, в ночи, на ветру.
Что, собственно, произошло? Оступилась она? Или умышленно бросилась вниз? Так или иначе, он был связан с умершей, был причиной ее смерти.
Ба! Он побаловался малость. Кто мог думать, что девица окажется такой недотрогой? С другими девицами ее возраста он еще не так расправлялся. И с какими! С дочерьми знатнейших швабских фамилий! Чего же было еврейке так церемониться и жеманиться? Бывает, что дети от одного недоброго слова бросаются в воду, накладывают на себя руки. Да, бывает. Из этого явствует, что они не в своем уме и непригодны для жизни. А значит, на том, кто был невольной причиной, вины нет.
И все же от гнетущей, давящей тоски он отделаться не мог. Еврей укрыл ее, далеко и надежно укрыл, а все же она лежит теперь немая, окоченевшая, и еврею при всей его хитрости не удалось уберечь ее. Подует бог весть откуда ветерок – и угас человек. Чудно это и очень сложно. Вот ведь сидела она недавно на свету, и глаза у нее горели жизнью, а теперь лежит в темноте ночи, и никакой теплый ветер не помешает смертному холоду сковать ее.
Кругом враждебной, полной тайны громадой чернел лес. Оттуда доносились голоса, пугающие и насмешливые. Человек, окутанный теплым дуновением, содрогнулся. Детские сказки всплыли в памяти, видениями зачарованного леса, наполненного отринутыми духами, повеяло на него, длинные призрачные руки тянулись к нему, теребили его за ворот, за волосы. И вот уж он снова скользит все в том же безмолвном, таинственном танце; впереди маг держит его за правую руку, Зюсс – позади – за левую. А там, изгибаясь и склоняясь, разве то не девушка скользит в хороводе? И он слышал скрипучий, сердитый голос мага. Он явственно слышал каждый звук, силился понять слова, но понять ничего не мог. Это мучило его. И все вокруг было так тускло, туманно, бесцветно.
С гневным рычанием вырвался он из сковавших его пут. Он устал как пес, он пойдет спать. Тут на ветру лежит покойница. Так что ж! Мало он видел покойников? Когда он командовал в атаку, потом повсюду тоже лежали покойники, и он, в сущности, был тому причиной. Нелепость и заумная чушь так долго размышлять над этим. С какой стати больше задумываться над мертвой еврейкой, чем над доблестными христианскими офицерами и солдатами, которые тысячами умирали вокруг него и ради него? На то он и герцог. Богу так угодно, чтобы всюду, куда бы он ни ступил, расцветала жизнь или налетала смерть.
Итак, он пойдет спать. А девушка? Оставить ее тут? Ей, правда, никакой ветер и дождь не могут повредить. Уйдет он сейчас, и кончено с этим, finito[14]. Завтра утром прислуга найдет девушку, известит Зюсса. Тот голову себе сломает, почему и отчего она умерла. Но разнюхивать вряд ли станет. Поостережется. Зароет потихоньку свою девочку и словом не обмолвится. А те, что здесь с ним, Вейсензе и прочие item[15]. Кончено дело. Умерло, забыто, похоронено. Баста!
Итак, он пойдет... Нет, не пойдет. Ему – бежать? Ну, нет! Это значит показать, что он боится еврея. Прислугу он сейчас разбудит, к Зюссу пошлет верхового, дождется его здесь, скажет ему: славные истории затеваешь ты, шельмец! Твою девчонку находят тут мертвой, на ветру. Не запрячь ты ее, хитрец, ханжа этакий, привези ты ее в Штутгарт, никогда бы такого камуфлета не получилось.
Большим ударом будет это для еврея, тяжким потрясением. Окаянная, жуткая, загадочная порода! То делает из тебя всеобщее посмешище, вовлекая в проклятую эслингенскую историю. А то вдруг у него оказывается эта странная девочка, не успел к ней притронуться, глядь – она умерла. И не мог бы он на этом деле поставить точку, даже если бы попросту ушел сейчас и вернулся в Штутгарт и никогда никому не заикнулся о происшедшем. Лицо этой девочки забыть труднее, чем тысячи мертвых, искаженных, изувеченных солдатских лиц. Он представил себе лицо еврея, очень белое, с маленьким пунцовым ртом, с крылатыми, выпуклыми глазами. Оно было таким же матово-белым, как и лицо девочки. Как он, подлец, с самого начала подбирался к нему, проник ему в душу своим окаянным, восточным, рабским, собачьим взглядом. Правду сказать, тогда из него почти нечего было извлечь. Захудалый принц, которому даже парламент отказал в грошовой субсидии, невеликие капиталы и барыши можно было из него выжать. А если в результате все обернулось иначе и Зюсс с лихвой вознаградил себя за свое доверие, то на пользу ему это предприятие не пошло. Если ему так дорог был какой-то еврей Иезекииль, насколько же дороже ему собственное, бережно взлелеянное дитя. А теперь оно лежит на земле пищей для червей, мертвое, лежит на ветру.