…И мне близилось тридцать пять, когда вышла первая книга, я жил один в Таллине, и штабель книжных пачек громоздился в углу ободранной обители. И свалились без звонка и письма Саша с Лидочкой, промысловики с Таймыра, год назад мы работали сезон вместе в охотбригаде. Матерые северяне гуляли свой полугодовой раз в три года отпуск со всеми оплаченными дорогами. Утром Лидочка, балдея от роскоши эстонской жизни, легко вызывала такси и таранила с рынка парную телятину и горы овощей. А супруг, Саша, стало быть, отправлялся со мной в магазин и неуклонно начинал день с двух бутылок «Вана Таллина». Фейерверк жизни гремел десять дней, после проводов я еще неделю плакал «Вана Таллином», сморкался, писал и потел «Вана Таллином», и до сих пор видеть его не могу.
Это к тому, что паспорт у меня валялся рядом с остатками гонорара прямо на дареном дряхлом письменном столе, и Лидочка взяла его посмотреть. Посмотрела и перевела взгляд на меня:
– Миша, так ты чо… еврей, что ли?
На Севере вопросов не было. По умолчанию я канал за эстонца – фамилия, Эстония, без вопросов, все тактично.
– Да, – сказал я.
Саша протянул руку, взял у Лидочки мой паспорт, тоже прочитал и ничего не сказал.
После паузы, из которой все искали как лучше выйти и вернуться к взаимной любви, Лидочка по-доброму посоветовала:
– Ты им не открывай, что ты еврей.
– Кому?
– Эстонцам.
– А что?
– Да они, знаешь, не очень советские все же люди. От них всякого можно ожидать…
И все продолжалось отлично. Но к вечеру ежедневно были пьяны, и случайно я услышал из второй своей комнатушки, где спали Саша с Лидочкой:
– Да ты чо, еврею разве можно верить.
Расставались мы в поцелуях, с пьяными слезами на глазах.
Единственная в мире ежедневная газета обувщиков, четырехполосная, двенадцать тысяч тираж, шла на четырнадцать обувных фабрик Ленинграда, Архангельска, Петрозаводска, Невеля и еще не помню куда. «Мамка»-редактриса подбирала мальчиков «с головами, но без штанов», как выражаются наши друзья немцы. Она получала премии и призы, ее ставили в пример на совещаниях. А мы получали зарплаты, облегчали жизнь вступлением в Союз Журналистов, могли нам дать комнату в общежитии, а со временем и квартиру, нацелившиеся на карьеру получали возможность вступить в партию – со своих фиктивных рабочих ставок затяжчиков, вырубщиков и намазчиц: якобы рабочий класс.
Таким образом, половина редакции была, естественно, евреи. И даже однажды Вовка Бейдер, земляк мой, оказавшийся по рождению из Каменец-Подольска, пригласив пару человек в субботу в гости, поставил какие-то фрагменты сервиза, полагающегося на Песах, и сделал шутливый, а отчасти соответствующий жест:
– Евреи, – сказал он, – прошу за стол.
И все заржали, вложив в ржание массу чувств, где главными были – причастность и одновременно непричастность к этим словам и церемонии. Ирония и самоирония, ностальгия и гордость, тоска и вечная мимикрия, неуверенность во всем и самозащита, комплекс национальной неполноценности и начавший противостоять ему комплекс подвига трехтысячелетней истории – легкий смех советского еврея был непостижимо многозначен.
Таково было первое мое прикосновение к «еврейской жизни», если тот обед с тостом «Ле хаим!» можно считать еврейской жизнью. Точно помню, что на небогатом столе наличествовали масло и колбаса рядом. Слова «кашрут» никто из собравшихся советских журналистов не знал.
Все выше сказано как предисловие к появлению в редакции практиканта. На дворе стоял 1975 год, а юноша приехал на журфак из Сирии. Дружественный араб. И его направили к нам на практику. И в редакции спихнули мне. Мы сели за длинный редакционный стол и закурили, а из кухонного закутка ребята принесли кофе и присоединились.
На правах замредактора обстоятельный Вовка Бейдер приступил к процедуре введения практиканта в курс дела:
– Али, это будет руководитель твоей практики. Его зовут Михаил, можешь звать просто Миша. Фамилия – Веллер. Он лучший очеркист у нас в редакции, слушай внимательно все, что он скажет.