Я проглотил несколько ложек холодной гороховой каши и попросил товарищей, у которых был как раз перерыв, позаботиться о постелях и тумбочках для добровольцев. Затем я отправился на телеграф, сел у своего аппарата, взял пачку из груды телеграмм, соединился с Киевом и начал передавать донесения дальше. Я считался опытным и точным телеграфистом, поэтому мне постоянно давали телеграммы, в которых было много цифр, зашифрованных слов и названий, и поэтому обычно я передавал оперативные донесения, приходящие с фронта и с пометкой "Срочно" и буквами "СО" (срочная оперативная). "Оставлены позиции южнее пункта Червленная", передавал я. - "Попытка прорыва у пункта Облиновское потерпела неудачу" и "части из Тацинской отведены назад". Бои и прорывы, кровь, крики, раны были названиями и цифрами, рядами букв на узкой серовато-белой полоске бумаги, которая пробегала под буквами: ОБЛИНОВСКОЕ. Я писал, и вдруг сзади меня остановился инспектор Эйхель, заглядывая мне через плечо.
- Господи, да это сталинградская сводка, давайте сюда, я немедленно отнесу шефу, его младший сын там. - Он нетерпеливо щелкнул пальцами, и я едва успел напечатать последние буквы, как он схватил листок и побежал к шефу.
Я взял новую пачку, это были донесения о поставках, до сих пор я писал, как меня учили, букву за буквой, не задумываясь над общим смыслом, и вдруг я запнулся: в одном из сообщений под рубрикой "Отправлено в рейх" стоял пункт 3: "312 раб. жен.
из Полтавы в пересыльный пункт Укр.". Затем пункт 4: "Растительное масло, пищевое, три тонны для хоз. управл. Укр.", и пункт 5: "Телят 614 (шестьсот четырнадцать), быков 530 (пятьсот тридцать), свиней 308 (триста восемь) для хоз. упр. Укр. Подлинник подписал обер-инспектор Зодельбринг".
Я передавал телеграммы и видел женщин, которые стояли, покачиваясь, возле барака, стояли, взявшись за руки, на ногах вместо обуви тряпье. Тихо поющий строй перед ледяными ямами, скользящими на колесах, и я слышал крик Владимира и думал о том, что война чертовски жестокая вещь и что, собственно говоря, парень держался замечательно.
Затем я передавал донесения о поставках, которые пришли из Кривого Рога - железорудного бассейна - и которые надо было немедленно передать дальше в Берлин. Я соединился с Берлином и начал передавать "Из Кривого Рога отправлено в рейх: железной руды двенадцать вагонов для "Дегусса", железного лома четырнадцать вагонов для "Дегусса", железной руды двадцать четыре вагона для "Дема" * [* "Дегуса" и "Дема" - сокращенные названия промышленных концернов в гитлеровской Германии.], железного лома одиннадцать вагонов для "Дема".
Я писал цифру за цифрой, название за названием и видел поезда, поезда с красной рудой и с красным поржавевшим ломом: и старый вопрос, который мучил меня, когда я был мальчишкой, снова встал передо мной: кому принадлежат эти богатства? Кто управляет хозяйством? В чьих руках рычаги? Принадлежит это Германии или все это попадет в карманы к нескольким воротилам, как во время первой мировой войны? Или с этим теперь покончено, а может быть, и нет? Я не знал. Я передавал телеграммы. Было уже поздно. Я отстукивал их механически. Я устал, цифры на бумажных полосках начали мелькать, стало душно.
Я хотел спать. Сейчас же после смены я пошел в казарму. В ней все было как всегда, постелей и тумбочек для добровольцев не было. Я спросил ребят, и они рассказали мне, что уже приготовили постели и тумбочки, но пришел дежурный офицер и разбушевался: что им взбрело в голову, немцы и русские в одном помещении - это недопустимо, русские остаются нашими рабами, будь они тысячу раз добровольцами и сколько бы катушек с кабелем ни протащили. Я подумал, что это низость, и решил завтра утром просить инспектора Эйхеля вмешаться в это дело, сегодня я слишком устал, да это и не имело смысла: сейчас господа офицеры сидели в казино, инспектор Эйхель приказал заколоть свинью, а из Франции, сообщили мне товарищи, пришла посылка с красным вином и коньяком, сейчас господам офицерам никак нельзя было мешать. Поэтому я лег и закрыл глаза, но уснуть никак не мог. Я дремал, и передо мной проносились видения, смутный поток лиц, колеса, ветки, ледяные ямы, иногда дым, иногда снег, один раз я совсем рядом увидел чью-то руку.
Потом появился клоун с напудренными щеками, он смеялся и гримасничал, а перед ним пылало алое пламя. Погас свет, я погрузился глубже в дремоту, теперь мне казалось, что играет музыка, потом чтото зашелестело, и я заснул по-настоящему. Вдруг я вскочил, в комнате громко звучал чужой голос, я никогда не слышал его прежде, это был низкий голос, который заполнял комнату, как звук набатного колокола. "Друзья, братья!" - говорил голос сверху из громкоговорителя.
"Друзья, братья! - говорил он, и слова звучали как трубы органа. Друзья, в Сталинграде в снегу и во льдах истекает кровью шестая армия". Я лежал словно парализованный, и ужас, какого я прежде еще не испытывал, пронизал мозг, я понял, что это немецкий голос говорил с нами и задавал нам вопросы.
"За кого вы отдаете свою жизнь, свое счастье, друзья?" - спрашивал голос, и мы лежали на соломенных матрацах в темноте, не спали и слушали эти ужасные вопросы, и каждый знал про другого, что тот не спит и слушает, и никто не встал, чтобы выключить громкоговоритель, никто, и я тоже, а ведь это была вражеская пропаганда, одно из самых тяжких преступлений, и то, что мы делали, было мятежом! Да, это был мятеж, враг был в комнате, на наших позициях, а мы смотрели ему в лицо и не уничтожали его, и у меня вдруг возникло чувство, что весь мир вокруг утонул, и не осталось ничего, кроме этой комнаты, этого голоса. Теперь я услышал, что этот невидимый немец читал стихи:
Да что вы, богом позабыты?!
Кому oхота подыхать?
Вставайте, двери в жизнь открыты,
Оружье - прочь, пора кончать.
Пускай все громче раздается
Над вами разума призыв:
"Кто сдастся в плен - тот будет жив,
Кто будет жив - домой вернется".
Что-то щелкнуло, и голос оборвался, радио выключили в узле связи.
Никто не сказал ни слова. Мы слышали дыхание друг друга, малейший шорох соломенных матрацев, и самое страшное было то, что никто не решился сострить. Дыхание прерывалось, тишина гремела. Я слышал, как бьется мое сердце. Я был бессилен под градом вопросов, которые взрывались в моем сознании, как гранаты в открытом поле. Для чего жертвы?
Зачем война? Ради Германии? Действительно ли ради Германии? А если нет, то ради кого же? И я почувствовал, как вопрос этот поднимался в моем мозгу, как вода в половодье. А знаешь ли ты вообще, за что сражаются другие? Что такое большевизм?
Идиотский вопрос, быстро подумал я, идиотский вопрос, что за чепуха! И я увидел лавку с поломанными щипцами для сахара и услышал, как Николай говорил: "Чертов колхоз!", но затем я увидел крестьян на виселице и на ветвях деревьев, крестьян, крестьянок, молодых девушек и юношей, стариков, и я видел, как их приводили под зеленые виселицы с ароматными цветами и под черные сучья, покрытые льдом, над которыми кружились вороны. Ах, виселицы, виселицы, виселицы, не это ли след, что мы оставляем на русских полях? Русские шли на виселицу с поднятой головой, сжимали кулаки и с веревкой на шее кричали слова, которые мне перевел один из товарищей и которые значили: "Да здравствует Родина", "Мы победим" и "Смерть оккупантам". Разве так умирают люди низшей расы? Что давало им такую силу, какая цель стояла у них перед глазами, когда они умирали? Почему они боролись против нас, если мы освобождаем их от комиссаров и колхозов? Это был вихрь, водоворот, каждый ответ уносило прочь.