На кухне стояла чашка с остатками кофия. А что может быть лучше — выйти на широкую лоджию. Она с теневой стороны, и это хорошо. Сесть пусть в расшатанное и скрипучее, но — кресло. Рядом — ящик из-под яблок, он давно приспособлен под столик. Его и заляпать можно, и залить, что я и делаю. Руки? Нет, руки пока, Бог милостив, не трясутся, а вот пальцы уже разогнуть трудно. Да никакая не подагра. И не артриты-артрозы, которых я и выговариваю-то с трудом. Да и кто я — простой сапожник. Вот от моей работы пальцы и не гнутся. Вернее — не разгибаются. Но сила в них так и осталась. И уж ежели какую вражину схвачу — мало не покажется. Но это потом и к месту. А сейчас место мое на горе Кармель («Керем-эль» — виноградник Господа). Сижу, смотрю на золотистые камни новых домов. Кофе холодный, да мне все равно.
За балконом — овраг, по-ихнему — вади, откуда по вечерам и ночам разносятся леденящие кровь вопли шакалов, крики мангустов, утробные призывные стоны еврейских кошек. А утром — щебетанье и разноголосица многочисленных птиц.
И угадайте, господа, что мне больше всего хотелось на этой лоджии, под вой и тявканье шакальчиков да мангустов. Хорошей еды? Нет, зачем. Уже не надо. Кусок мацы да и все. Годы, годы.
Тогда, может, друзей и близких? Чтобы балагурить на балконе, перебивая друг дружку. Уже никого нету. И давно.
Или мою семью. Нет, вот это вспоминать я себе запретил. Раз и навсегда.
Ладно, не буду вас утомлять.
Хочется мне больше всего позвонить маме. Идиотское желание, прямо скажем. Как это вообще возможно, когда у нас в местечке, так же, как и в остальных, электричества не было никакого. Да и что такое телефон, узналось нами уже к концу 1930-х годов. А вот как хочется! Сколько бы я ей рассказал, хотя, честно говоря, я — не говорун. Все больше молчу. Но начал писать.
Вот как это получилось. Жительница нашего дома аидышке[4] Тамрико, а по нашему — Тата, писала что-то для диссертации. И взяла у меня рассказ. А затем рассказ плавно перетек в другой. Да и соседка Фира, которой, конечно, до всего есть дело, надоумила. Мол, что вы, Арон Гершелевич, такую можно сказать, жизнь прожили, оставьте потомству ваши майсы[5]. И не говорите, что писать не обучены. А кто обучен. Вон Толстой даже хедер не закончил. А как писал. И сколько ему платили. Вот и вы… — далее Фира сбивалась на любимую тему «за деньги», пособие, медицину. Правда, в качестве примера приводила, конечно, своего мужа Сему.
«Вот мой Сема, начал писать записки о жизни пауков и тараканов. Он же, вы знаете, по этой части. Имел кафедру!» — тут Фира поднимала обязательно указательный палец вверх. К небу. Напоминая, видимо, наблюдающим оттуда, что Сема пишет про тараканов и за это нужно платить. И тогда они «обязательно возьмут туризм в Париж».
«Да что вам этот Париж, — возмущались соседки. Вы и французского не знаете». На что Фира парировала в стиле «шах и мат».
«А шо такого. Вот вы до сих пор иврит не выучили, и ничего, живете. Даже на рынке скандал по ценам устраиваете».
Обескураженные убийственной и справедливой логикой Фиры, соседи пытались ей объяснить, что на рынке, слава Богу, все русские (в смысле, русские евреи) и покупать там милое дело. И только гораздо позднее до них доходило, что Фира-то, зараза, тоже в иврите — ни в зуб ногой. И тоже в ульпан[6] зря ходила.
Вот так я стал писать. Правда, громко сказано. Как говорили в моем местечке сапожники: «Берись за дело только по размеру ноги».
Я знаю, что не за тот размер взялся, но, во-первых, бросать неохота. А во-вторых, все-таки вроде делом занят. И процесс писанины у меня интересный. Я должен левой рукой шариковую ручку вставить в пальцы правой руки. А они уж чувствуют инородное тело. Хоть молоток, хоть нож сапожный, хоть ручку. Схватывают и держат. А дальше — только води.
Перо само пишет. Только макай в чернильницу. А вскорости мне вообще шариковую подарили. Я удивляюсь, как это писатели жалуются, мол, устают. Да и сюжеты не приходят. А чего им приходить. Пиши, что в ум войдет, на бумаге сюжет-омлет да сложится. Пока ум не вытек.
В мире кричат: Ой, вэй, везде утечка мозгов. Я послушал, Фира у своего Семы тоже все спрашивает: «Сема, шо это за такое, утечка мозгов».
На что Сема мудро отвечает: «В твоем случае, мое золотце, это насморк».
Я сижу на лоджии, пью холодный кофий, смотрю на обрыв, что под нашим домом. Октябрь. Осень.
Мне приходит неожиданно виденье. Наш овраг за местечком, которым нас пугали и не разрешали туда ходить. Мол, там диббук[7] живет. Украдет твою душу и сам в тебя вселится.