Выбрать главу

   -- Приступаю к исполнению своих обязанностей, -- начал он...

   Хаим всплеснул руками и ухватился за Фейгу. А Ципка завопила надтреснутым, каким-то тоскующим голосом последнюю мольбу нищеты:

   -- Не пишите, не пишите, -- задыхалась она, поспешно утирая пот, ручьями катившийся с ее лица. -- Не надо, куда я пойду со своими детьми? Бог, Бог, пошли ты мне смерть!

   Она металась по комнате, ловя руку пристава для поцелуя, падала на колени перед ним, -- то непреклонная, то покорная.

   -- Не трогайте, не пишите, -- упрямо повторяла она, -- куда я пойду с детьми? У меня муж ослеп! Бог, Бог, да проси же! -- крикнула она дрожавшему Иерохиму. -- О, калека проклятый, до чего ты нас довел. Вот, вот твои дети, на, бери их, берите их, берите все, душу мою возьмите!..

   Иерохим, как стоял, так и опустился на колени. Странное впечатление производила эта фигура среди шума и гама, среди неряшливо набросанных вещей, безмолвная фигура, с протянутыми руками к кому-то с мольбой, с глазами, широко раскрытыми, с выражением мучительного недоумения на лине.

   Ципка все еще металась -- точно в горячке, всякий раз наталкивалась на Иерохима, который при каждом толчке, стоя на коленях, переползал на другое место.

   Зейлиг, как привстал, так и остался в согбенной позе. Полы его сюртука сползли вниз, но он не замечал этого прижав обе руки к груди, он все смотрел в одну точку, изредка прислушиваясь к стенаниям Ципки, но больше думая о своем, о том, что думать над вещами, и губы его, казалось, шептали по-прежнему: все хорошо, все мудро.

   Хаим, Бейла, дети и Фейга сбились в кучку, трепещущие и неподвижные.

   А Ципка все еще, как ей казалось, кричала, но она давно уже говорила хриплым голосом:

   -- Не надо, не делайте, это все куплено... Бог, Бог, пошли смерть мне и моей семье!

   В дверях подозрительно безмолвствовала толпа.

ЛЕВКА ГЕМ

   Война не прекращалась. Никто не знал, почему начали воевать, почему стало нужным, чтобы одна сотня тысяч людей убивала другую сотню тысяч людей; никто не понимал, что в том куске земли, из-за которого шла беспощадная борьба, -- но война уже чувствовалась везде: и вверху, и внизу.

   В городе готовились к непредвиденному, ужасному, беспощадному. Казалось легким и возможным, что через месяц, через неделю, завтра враг внезапно покажется у стен, ворвется в город, разрушит дома, уведет жен, девушек, мужчин перебьет, и не было в этом городе ни одной хижины, ни одного дворца, где бы о войне не говорили, где бы войну не проклинали, как самое тягчайшее, ненужное зло. Ежедневно, словно в эпидемию, десятки семей бежали куда глаза глядят, чтобы уйти от страха, оставшиеся с грустью и завистью глядели на опустевшие дома, и чем дальше, все страшнее и страшнее становилось наблюдать этот веселый и неумолимый большой город, который по-прежнему продолжал творить жизнь в своих богатых и бедных кварталах...

   Народ стонал, страна стонала, но было нечто выше этих стонов страны, народа, нечто высшее, чем эти громадные толпы голодающих людей, убегающих людей, и это высшее, тайного смысла которого никто не знал, заставляло еще мириться с войной. Иногда напряженное состояние рассеивалось: приходило известие о подвиге, о геройстве офицера, солдата или солдат, и мрачные умилялись, и хмурые улыбались... Тогда казалось, что кошмар вдруг сгинет и колеса обычной жизни тронутся, толкнутые радостью победы и отдыха. Оживал город, оживали окраины, и все думали: вот конец!

   Но дни шли... Грозный мрак, нависший где-то злым пугалом, сгущался, приближался, -- раскаты громов орудий делались слышнее, и горячий кровавый туман уже мелькал в глазах... Все его чувствовали, все оборачивались в одну сторону, и, мнилось, близко-близко складывались в гору навалившиеся друг на друга тела, лицом вниз к земле, груды оторванных рук, ног, а по ночам в скорбной тьме чудились стоны и мольбы людей. И снова шепотом все спрашивали: зачем это нужно, кому это нужно? И никто не знал ответа, и не было ответа.

   Война не кончалась... Паника шла сверху вниз, снизу вверх, -- она не кончалась! Начинался разгром нищеты, -- она не кончалась! Как бы одичавшая от жертв, от крови, она лишь теперь разгоралась и всеми своими щупальцами бесстрастно втягивала новые и новые тысячи, мечтая вызвать этим такое усилие, какого не видел мир... И в этом безумном и страстном вихре завертелось все живое, все неодушевленное в стране. Снаружи жизнь шла обычная, но внутри стоял и не прекращался стон, плач, вой, -- появились банды озверевших голодных людей, -- война не кончалась! Кое-где уже поднимался народ, но еще тихо ворчал, свирепея от тяготы, от ужаса, -- пронеслись слухи о насилиях одной части населения над другой, но все это быстро и навсегда всосалось новыми и новыми ужасами и потонуло в общем гуле...

   И так изо дня в день, из месяца в месяц прошли прекрасные весенние дни, залитые кровью мирных людей, так прошло яркое лето, неуродившее лето, как бы опрокинувшее свои бесплодные равнины и поля на голову народу, -- и так во мраке начиналась печальная неведомая осень... Война не прекращалась...

* * *

   Туман побелел, порозовел. Где-то зазвонили в колокола, и окраина проснулась. На улицах, нелепо широких и нелепо узких, поднималась утренняя, сонная жизнь. На дворах звякали колокольчики, появлялись мужчины и женщины, то в одиночку, то парами или в кучку, кто с инструментом за плечами, а кто так, иные женщины с корзинками в руках, -- и все исчезали в осеннем тумане.

   Старуха Голда зажгла лампочку и, трясясь от холода, вошла в лавочку. На стойке спал жених Этель, ополченец Мотель, длинный и худой парень лет двадцати пяти. Она бесцеремонно растолкала его и прогнала в комнату. Потом повозилась у бочонка с сельдями, залила рассолом высохшую за ночь горку огурцов и стала снимать с дверей тяжелый крюк.

   -- Доброе утро, -- произнесла покупательница Перель, увидев Голду в дверях лавочки.

   -- Доброе утро, -- угрюмо ответила старуха. -- Ваш муж тоже запасный?

   -- Дорогая, кто сказал вам: нет? -- быстро подхватила Перель. -- Мой Вольф запасный! А муж Песьки?

   -- Вы угадали! Кого находит счастье? Бедняка, погорельца! Вот открыла лавочку. Мне бы лучше закрыть ее. Жених ополченец, а муж дочери запасный. Да, да запасный!

   -- Вы продаете картофель? -- перебила ее Перель.

   -- Конечно! Почему же мне его не продавать?

   -- Так дайте мне три фунта. Весы у вас хорошие? Вы честная женщина, а весы могут быть плохими. Вот, говорят, теперь на фабриках делают только плохие весы. Не знаю, может быть, так и нужно! Может быть, нужно, дорогая...

   Она уныло покачала головой, и обе зашли в лавочку. Послышался плач ребенка. На минуту плач затих и сейчас же опять возобновился.

   -- Не могу слышать плач детей, -- грустно выговорила Перель. -- Я и сама готова заплакать.

   -- Это сынок Песьки плачет, -- сердито произнесла Голда. -- Бедняжка всю ночь не спала. Бедняжка в шестом месяце, но от горя два раза чуть не сбросила. В первый раз, две недели тому назад, когда сгорела ее лавочка и маленькое добро; второй раз, пять дней тому назад, когда умер ребенок. А Нахмале ничего знать не хочет. Замучил Левку, замучил Пеську. Спросите его, отчего он плачет?

   -- Я очень жалею детей, очень, -- повторила Перель. -- В них радость, и горе от них сладкое. А у меня нет ни одного, да, ни одного! Пять лет замужем, а детей нет, дорогая...

   Вошли еще две женщины, обе какие-то темные, серые, и руки от холода держали спрятанными подмышками. Одна спросила крупы, другая -- муки, и сейчас же заговорили о войне.

   -- Хотела бы уже услышать что-нибудь повеселее, -- уныло сказала Перель. -- Война, война! Голова не на месте, и нет сил уже жалеть себя, жалеть людей.

   -- Нет сил, есть силы, а запасных будут брать, -- уверенно повторила спросившая муки и постучала ногами от холода. -- Мой муж не выдумает. И если он уже кивает головой вот так, то нечего спорить. Он сказал: "запасные, готовьтесь!" Люди ходят по улицам, как козленочки... Вот так мне и кажется: как козленочки... Невинные, бедненькие, а смерть уже стоит за плечами.