Выбрать главу

   Ципка вмиг очутилась подле него.

   -- Что, что такое, -- раскричалась она, -- что ты сказал?

   Она пристально взглянула на его дрожавшее тело, и капельки пота сейчас же выступили на ее висках. Страшные звуки, вырвавшиеся из горла Иерохима, показались ей чужими, бессердечными, а то, что дети окружили его и кричали на все лады, наводило на нее безумный ужас.

   -- Говори же, что с тобой, -- бессознательно кричала она. -- О, глупый, несчастный человек, даже рассказать толком ничего не умеет.

   -- Я слеп, Ципка, я ничего уже не вижу, -- рыдал Иерохим. -- О, Бог, Бог! Где ты, Ципка, сердце мое, душа моя? Где деточки? Стойте подле меня, -- я боюсь.

   Он плотно уселся на стуле и стал искать и шарить вокруг себя рукахми, жалкими, дрожавшими.

   У Ципки кожа заходила на голове. Диким, пронзительным взглядом она еще раз оглядела его фигуру, какая-то странная мысль мелькнула в ее голове -- она это вспомнила после -- и вдруг она завопила исступленно:

   -- Не смей, не смей, слышишь, не смей быть слепым. Я не пущу тебя. Ты не должен. Когда у человека восемь душ детей, он не должен быть слепым. Он должен видеть и хорошо видеть. Ты этого не знаешь разве? Бог мой! Бог!

   Она заломила руки, расшвыряла детей, вид которых изнурял ее, и опять очутилась подле Иерохима.

   -- Не смей, не смей, -- упрямо кричала она, -- ты не должен быть слепым. Когда человека выбрасывают на улицу, он должен видеть, куда ему идти. Куда мы пойдем? Завтра мы будем на улице, и все наше добро продадут. Куда же мы пойдем? Вокруг нас соберется толпа, но нам и гроша не подадут... Что же я с детьми буду делать? О, калека проклятый, и зачем только ты женился! Не говори, молчи, молчи же, я тебе говорю, я перережу детей и себя зарежу. Только ты останешься жить. Бог мой. Бог! Молчи, молчи, я тебя к Фейге отправлю. Пускай она тебе палочку купит, чтобы ты мог переходить чрез улицу. Я за тобой смотреть не буду. Хороший я ей подарочек пошлю!

   Она вдруг взглянула на Иерохима, и вся злость ее моментально исчезла. Тревожная, раздражающая жалость, точно сладкое чувство примирения захлестнуло ее кипевшее сердце, и она почувствовала себя вдруг слабой и бессильной пред неисповедимыми путями Бога. Эта мысль и вначале мелькнула у нее, но гнев пересилил ее чувство к Богу. Теперь наступило иное. Зейлиг, как живой, стоял в ее сознании, она слышала его слова о примирении со всем:

   -- Все, все хорошо и мудро, так хочет великий Бог. И голод хорош, и болезнь хороша, и смерть.

   Странная дрожь пробежала по ее телу, и что-то возвышенно-радостное снизошло в ее душу.

   -- Но когда больно, так больно, -- растерянно соображала она. -- Да, когда больно, то больно, но Иерохиму разве не больно? И есть ли хоть один человек, которому когда-нибудь не было больно?.. Пусть Иерохим калека, слепой, но видит же это Бог, допускает ведь, значит, надобно же это для чего-нибудь. Вечно разве они будут жить? Когда-нибудь да кончится же эта каторга, и тогда ничего не будет: ни Иерохима, ни Ципки, ни детей, ни мучений. Помнит ли она вчерашний голод, вчерашнюю усталость? И завтра она не будет помнить, что было сегодня...

   Иерохим продолжал шарить вокруг себя руками, точно он никогда не был зрячим.

   -- Ципка, Ципка, -- умолял он, -- подойди же ко мне, дай мне свою руку и не кричи на меня. Разве я недостаточно наказан Богом... Прежде все же я видел тебя, моих деточек; я мог пойти, куда хотел. Теперь я совсем пропащий. Отчего ты сердишься? Разве я когда-нибудь не слушался тебя? Ты хотела так -- было так; ты хотела иначе -- было иначе. Что же я буду делать у Фейги? Она ведь съест мое тело. Зачем тебе Фейга. Я буду сидеть дома и беречь деточек!

   Он опять заплакал, свесив руки, опустив голову. У Ципки дрогнуло сердце. Разве Иерохим теперь не ее плоть и кровь? Разве десятилетние страдания не выковали цепь, на которую оба привязаны?

   И со страстью, которая у нее во всем преобладала, она бросилась к нему, присела подле, собрала детей и приказала ощупать их руками.

   -- Не плачь, не плачь же, -- утешала она его, -- вот мы опять все вместе. Узнаешь эту руку? Это Ханочка, а это Любка, вот Розочка, возьми ее на руки, ну, не плачь же. Мы ведь имеем еще великого Бога на небе. Может быть, ты еще поправишься. Бог, Бог! Ну, глупый, не плачь же; дети, стойте подле отца. Ну, вот они, целуй их, -- о, несчастный, несчастный человек!

   Ей теперь вспомнилось, какой он был бодрый и веселый, когда был женихом. Какие славные песни он пел ей. Недаром же она плакала от этих песен. И кто бы не заплакал от таких слов: "Одному так хорошо, другому -- еще лучше, пьет он кофе с сахаром. Отчего же прошли мои лучшие годы так печально, так горько?.."

   Точно для нее эту песню выдумали. Отчего же прошли ее лучшие годы так печально, так горько? Умиленное состояние мало-помалу разбивалось, и обыденные чувства и мысли заметно овладевали ею.

   -- Разве это зло, что ты ослеп, Иерохим, -- спокойно начала она. -- Конечно, это зло, я не говорю, и собака тебе не позавидует. Но не это главное зло. Если бы Хаим ослеп, особенного ничего не случилось бы. Фейга бы его лечила, так как Хаим оставил бы много денег. А ты разве приготовил что-нибудь? Когда я стала твоей невестой, я ведь не знала, как себе завидовать? Шутка ли сказать: портной! Ведь я думала, что с тобой мне не страшно обойти весь мир. Но могла ли я знать?

   Она начинала опять сердиться.

   -- На что годятся теперь эти слова, Ципка, с кем и о чем ты говоришь? Ты ведь говоришь с мертвецом, хуже чем с мертвецом. Разве это не все равно, что хотеть вернуть вчерашний день? Ты таки права: хорошим работником я никогда не был, но все же кусок хлеба я мог заработать. Конечно, теперь я уже никуда не гожусь. Я стал стар, слаб, я надорвался. Но вспомни, ведь это не одно и тоже: двух людей накормить или десять. А я все двенадцать лет десять ртов кормил.

   -- Ты всегда хочешь быть правым, -- вскипела Ципка, -- как же люди живут? Когда человек умный, он не имеет восьми детей, сколько я раз тебе это говорила? Когда человек дельный, он ищет, по ночам не спит, чтобы заработать что-нибудь. А ты что делал?

   Она махнула рукой и замолчала. Дети разбрелись по углам. Наступившие осенние сумерки сообщили всему в комнате печальный колорит. Грустно притихли побежденные борцы. Шум, доносившийся со двора, отдавался здесь гулко, таинственно, точно проклинал кто-то. В этой синеватой и дрожавшей тьме несчастие как бы нависло, угрожало. Никто не произносил ни слова и, казалось, чего-то ждал. Так и настигла их ночь.

   На следующий день в комнате Ципки толпилась кучка людей. Была тут и Фейга, сидевшая против Иерохима, с мелькавшим выражением торжества на лице, которое она тщетно пыталась скрыть за соболезнующей миной.

   Сероватая шаль часто сползала у нее с головы, и она поминутно отправляла ее, не произнося при этом ни слова. Возле нее, пригорюнившись, стояла Бейла и что-то часто шептала ей на ухо. Зейлиг сидел на своем любимом месте подле стола, по обыкновению подобрав полы сюртука, с табакеркой в одной руке и с цветным платком в другой. Иерохим поместился на кровати подле Ципки, -- оба присмиревшие за долгую ночь тяжелых дум, напуганные и покорные. В углу Ханка почему-то стирала теперь белье, и всплески воды неприятным шумом разносились по комнате. Любка уже забралась на свое место и со страхом оглядывала толпу. У дверей толпилось несколько женщин, соседок по двору; они стояли со сложенными на груди руками и сердобольно покачивали в такт головами, -- такие серьезные, удрученные. У окна толпились любопытные всех возрастов, -- мужчины, женщины, дети.