Выбрать главу

Перевинтил на нее ордена с халата.

Обулся в черные бурки на босу ногу. Хорошо, тепло, но некрасиво. Была бы кожаная отделка черной — было бы в самый раз. А так… коричневая только на белом войлоке смотрится. Но белый войлок по определению генеральский. Мне не по чину.

Сдавая халат сестре-хозяйке, выпросил портянки. Выдала, ношеные, но чистые.

И с чистой совестью пошел в курилку, пока она пустая, а то за разговорами с Коганом так покурить и не успел.

Скоро обмороженные бойцы, те, что выздоравливающие, ходить начнут, забьют курилку напрочь. И провоняют весь госпиталь своими мазями и махоркой. А их всё несут и несут. Немногочисленные санитары с ног сбились.

Накурившись, спросил у дежурной сестры палату, где обмороженные бойцы, вменяемые к восприятию. Путь на поправку имеют.

Вошел, духан гнойный как доской по носу ударил. Не удержался, открыл форточку свежему морозному воздуху.

— Одеялами закройтесь, товарищи бойцы.

Вынул выданную политруком брошюрку. В. Горбатов. ''О жизни и смерти''. Воениздат, 1941 год. Посмотрел из любопытства в исходные данные. Выпустили в середине декабря. Свеженькая агитация. Но оказалось даже не агитация, а художественное слово.

Бойцы затихли, ожидая.

Раскрыл наугад и стал читать.

- ''Товарищ. Сегодня днем мы расстреляли Антона Чувырина, бойца третьей роты. Полк стоял большим квадратом, небо было сурово, и желтый лист, дрожа, падал в грязь, и строй наш был недвижим, никто не шелохнулся''.

Бойцы в палате превратились в одно ухо и даже шушукаться, как школьники прекратили. А продолжил, не напрягая голоса, читать скупо, скучно, не как артист, и даже не как Коган умеет.

- ''Он стоял перед нами с руками за спиной, в шинели без ремня, жалкий трус, предатель, дезертир Антон Чувырин, и его глаза подло бегали по сторонам, нам в глаза не смотрели. Он нас боялся, товарищей. Ведь он нас продал.

Хотел ли он победы немцу? Нет, нет, конечно, как всякий русский человек. Но у него была душа зайца, а сердце хорька. Он тоже вероятно, размышлял о жизни и смерти, о своей судьбе. И свою судьбу рассудил так: ''Моя судьба — в моей шкуре''.

Ему казалось, что он рассуждает хитро: ''Наша возьмёт — прекрасно. А я как раз шкуру сберёг. Немец одолеет, — ну, что же, пойду в рабы к немцу. Опять же моя шкура при мне''.

Он хотел отсидеться, убежать от войны, будто можно от войны спрятаться! Он хотел, чтобы за него, за его судьбу дрались и умирали товарищи, а не он сам.

Эх, просчитался Антон Чувырин! Никто за тебя драться не станет, если ты отойдешь в кусты. Здесь каждый дерется за себя и за Родину! За свою семью и за Родину! За свою судьбу и судьбу Родины! Не отдерёшь, слышишь, не отдерёшь нас от Родины: кровью, сердцем, мясом приросли мы к ней. Ее судьба — наша судьба. Ее гибель — наша гибель. Ее победа — наша победа. И когда мы победим, мы каждого спросим: что ты для победы сделал? Мы ничего не забудем! Мы никого не простим!

Вот он лежит в бурьяне, Антон Проклятый — человек, сам оторвавший себя от Родины в грозный для нее час. Он берёг свою шкуру для собачьей жизни и нашёл собачью смерть.

А мы проходим мимо поротно, железным шагом. Проходим мимо, не глядя, не жалея. С рассветом пойдём в бой. В штыки. Будем драться, жизни своей не щадя. Может, умрём. Но никто не скажет о нас, что мы струсили, что шкура наша была нам дороже отчизны.''

Я остановил чтение главы в густой тишине. Хоть ножом такую режь.

Вдруг их угла палаты раздался слабый голос, разбивая эту хрупкую тишину.

— Тот, кто это писал, не лежал по четыре часа на льду под пулеметным огнём — головы не поднять. Когда наши зашли с фланга и немецкий пулемёт сковырнули, никто со льда уже подняться не мог. Восемьдесят два человечка с роты там навсегда и остались лежать. Не пуля их убила, а холод и лёд. И глупость комбата.

Так… Началось в колхозе утро. Русский солдат пробует на зуб очередного агитатора. С неудержимой страстью русского мужика посадить в лужу интеллигента.

— Не могу судить, — отвечаю не без некоторой заминки. — Меня там не было. Во-вторых, я ничего не понимаю в наземной войне и тактике. Я летчик.

— Так чёж вы нам тада проповедь читаете про пяхоту? — это меня спросили уже с ближайшей койки.

— Попросили вам прочитать, вот и читаю. Я ни разу не политрук а такой же ранбольной как и вы. Разве что выздоравливающий уже.

Чувствую я себя под их взглядами просто обоссаным. Сижу на грубой табуретке и обтекаю. Неприятное ощущение.

— Не нравится вам. Не буду, — добавляю и встаю с табуретки.