Выбрать главу

Ему даже казалось, что найдутся наконец и вожди, равные Периклу или Фемистоклу, которые поведут народ Аттики к новым славным свершениям, помогут ему восстановить былое достоинство и благополучие. Именно такого вождя Еврипид видел какое-то время в прекрасном Алкивиаде, наделенном богами всеми возможными для человека совершенствами, который многим в Афинах показался в эти годы залогом спасения города и возрождения его пошатнувшейся мощи.

Трудно сказать достаточно определенно, что двигало этим до удивления красивым молодым аристократом, когда он вступил в борьбу с самим Никием, добиваясь власти в городе: жажда ли денег, поскольку он был баснословно расточителен, желание ли первенства, всегда снедавшее Алкивиада, или же политика стала для него еще одной из тех азартных игр, которым он отдавался до самозабвения с детских лет. В чем-то он, казалось, напоминал героев саламинского времени — своим блеском, удалью, разносторонними способностями, но в то же время все эти качества страдали каким-то изъяном, готовые вот-вот перейти в свою противоположность: блеск — в фальшь, удаль — в бесшабашность, широта взглядов — в полнейшую беспринципность. Это был уже не герой, а блестящий авантюрист. Сын знатного и богатого гражданина Клиния, он по матери принадлежал к роду Алкмеонидов, был племянником Перикла и постоянно выказывал себя сторонником демократии, хотя, как показали дальнейшие события, его политические симпатии не отличались особым постоянством. Владелец конных заводов, известных далеко за пределами Аттики, Алкивиад не раз одерживал победы в конских состязаниях, и когда, разгоряченный отчаянной скачкой, он первым достигал заветной мечты, казалось, что это юный бог, гордо выпрямившийся на колеснице, спустился на время на грешную землю по каким-то своим, не терпящим отлагательства делам.

Он был щедро одарен от природы и весьма образован, однако «с делами и речами государственного мужа, с искусством оратора и мудростью сочетались непомерная роскошь повседневной жизни, разнузданность в попойках и любовных удовольствиях, пурпуровые, женского покроя одеяния, волочившиеся в пыли городской площади». В 422-420-е годы Афины были буквально покорены Алкивиадом (за исключением тех немногих, что, подобно язве Аристофану, считали блестящего молодого человека не более чем «толстозадым говоруном»), поскольку тот имел счастливую способность внушать доверие и определенные надежды и богатым и бедным, и аристократам и худородным, все видели в нем спасителя и вождя: уж он-то придумает, как спасти город, и вернет назад все, что потеряно в последние годы. Хотя находились и такие, которые считали, «что двух Алкивиадов Греция не вынесла бы»…

Под обаянием этого прекрасного баловня судьбы находился какое-то время и Еврипид (возможно, блестящий аристократ напоминал ему чем-то героев его детства, победоносных Мильтиада или же Кимона) и даже написал в его честь оду. Это было во время Олимпийских игр 420 года, проходивших с особенной пышностью, потому что люди Эллады бесконечно радовались долгожданному миру и спешили воздать хвалу милостивым и вечным богам. Как в большинстве случаев, когда дело касалось Алкивиада, не обошлось без скандала: прибывший в Олимпию, он был сначала исключен из игр по обвинению в насилии, но потом это как-то замялось, и он принял участие в конских состязаниях. Как всегда несравненный и блистательный, на своих бесподобных лошадях, Алкивиад завоевал первую, вторую и третью награды, что случалось нечасто. Среди тех, кто приветствовал победителя, был и Еврипид. Много лет минуло с тех пор, как отец Мнесарх привозил его сюда, долговязого, сильного юнца, надеясь, что прохожий халдей не соврал. Но похоже, что тот бродячий гадатель был не из самых проницательных: Еврипиду так и не пришлось одерживать победы на играх в честь Геракла, да и на состязаниях во славу Диониса первая награда почти всегда доставалась не ему…

Жизнь прошла, и вот теперь разочарованным и, как говорили все, угрюмым стариком он славил прекрасного сына Клиния с венком дикой маслины на словно мраморном челе, этого не знающего поражений любимца богов: «Тебя хочу воспеть, о сын Клиния! Победа прекрасна. По несравненно прекраснее то, что выпало тебе, единственному среди всех эллинов: прийти на колеснице первым, прийти вторым и третьим, стяжать успех без труда и, с увенчанным оливою челом, дважды услышать свое имя в устах громогласного глашатая».

В этом же году Алкивиад был избран стратегом и усилил борьбу против Никия, считая заключенный им мир невыгодным и ненужным для государства. Не стесняясь называть вещи своими именами, он призывал сограждан к покорению новых земель и новых народов, чтобы восстановить пошатнувшееся благосостояние: «Мы не должны точно высчитывать размеры желательной для нас власти. На той высоте могущества, какой мы достигли, необходимо предпринимать меры против одних и не давать воли другим. Потому что нам самим угрожает опасность подчинения противнику, если мы сами не будем властвовать над ним». И вот, побуждаемые пламенными речами Алкивиада, от которых у них начинали кружиться головы, афиняне начали готовиться к новому походу, собираясь выступить против ненавистных спартанцев, едва начнется весна. Напрасно Никий, казавшийся таким старым и вялым, уже отслужившим свое рядом с полным энергии и дерзких планов сыном Клиния, призывал сограждан к благоразумию — его время кончилось, он был больше не нужен. Нужны были новые «хлебные дороги», плодородные, желательно не заселенные земли, и возникшие к этому времени серьезные разногласия между Спартой и Аргосом казались удобным предлогом для вмешательства Афин. Столь искусные в различных ремеслах, превзошедшие других эллинов во многих искусствах, потомки Тезея аплодировали «Миру» Аристофана, но мечи их и копья лежали наготове, чтобы вновь, в который уже раз, обагриться кровью соплеменников.

И все это не могло не ужасать сына Мнесарха: жизнь человеческая вообще и особенно жизнь его соотечественников, полная непоправимых ошибок, все больше казалась ему неуправляемым хаосом, над которым не властны законы разума и добра. Он отвернул свою душу от блестящего Алкивиада, лучшего из ораторов и стратегов, потому что — и это становилось все очевиднее — все его совершенства и достоинства были подвластны все тем же страшным богам, сделавшим почти невыносимым людское существование, — золоту и власти.

Всегда стремившийся жить сам по себе, Еврипид старался теперь жить именно и только так, никого не поддерживая в политической борьбе, и это было небезопасно потому что «лица, не принадлежащие ни к одной партии истреблялись обеими сторонами». Как и Сократ, он хотел бы стать выше политики, но это было невозможно, как невозможно стать вне жизни, оставаясь живым. Хотя им обоим, возможно, и казалось, что это им все-таки удалось, — трагическому поэту, по целым дням не покидавшему своей комнаты, и словно бы бездомному философу, считавшему несовместимым служение своему загадочному даймону с участием в какой-либо общественной деятельности. Сократ говорил впоследствии: «Неужели я, по-вашему, мог бы прожить столько лет, если бы вплотную занимался общественными делами, и притом так, как подобает порядочному человеку, — спешил бы на помощь справедливым и считал бы это самым важным, как оно и следует?» И это же мог сказать о себе и сын Мнесарха, которого выводила из равновесия любая несправедливость, возмущала любая ложь, повергали в неистовый гнев корыстолюбие и мздоимство, так что, даже если бы он и захотел испробовать себя на общественном поприще, вряд ли что из этого бы вышло.

Так, он имел смелость утверждать (и многим согражданам это казалось странным и возмутительным), что и рабы тоже люди и что в непостижимых заранее превратностях бытия, зыбкость которого стала особенно ясной во время войны, каждый свободный может сделаться завтра рабом и его не спасут ни богатство, ни знатность происхождения, разве только он сам предпочтет славной смерти позорную долю раба. Рабство, в нем была одна из главных причин преуспеяния Афин, но в нем же таился источник их будущей гибели, и тем, кто обладал способностью видеть взаимосвязи вещей, это было уже заметно. К этому времени рабов в Афинах было уже не меньше, а, может быть, даже и больше, чем свободных, граждан. В основном это были варвары из Фракии, Фригии, Пафлагонии, Карии и Иллирии, с берегов Понта Эвксинского и из далекой Колхиды, а также сицилийцы, лидийцы и сирийцы. Они работали в эргастериях, на строительстве, в рудниках и на верфях, а также в домах состоятельных афинян, выполняя наиболее тяжелую и грязную работу. К концу Пелопоннесской войны появились также рабы-греки, плененные или же пригнанные из завоеванных областей. Нередко такой раб мало в чем уступал своему господину в образованности, и тогда он мог быть воспитателем детей, секретарем, писцом или же экономом. На невольничьем рынке можно было сравнительно недорого купить молодого, сильного и красивого раба, и, как обещали сторонники новых военных кампаний, недалеко уже было то время, когда каждый афинянин будет владеть десятками отборных невольников.