Такое впечатление верно. Дриё был искренним писателем, и писал-то он прежде всего для того, чтобы исповедаться. Не только «Жиль», – вся проза Дриё сугубо автобиографична: в сущности, он умел говорить только о себе самом, себя одного видел, описывал лишь свои собственные проблемы и переживания, но при этом никогда собою не любовался, а напротив, стремился добраться до самых болезненных точек своей души.
«Гэаутонтиморуменос» («сам себя истязающий») – сказал бы о нем Бодлер, а один из современных критиков назвал его «мифоманом наизнанку». Действительно, воспроизводя свой жизненный опыт, Дриё в первую очередь стремился изжить его отрицательные стороны, заставляя своих двойников (героев сочиненных им романов) совершать поступки, на которые он сам не отважился бы: наркоман Ален, герой «Светлячка», которого манит смерть – так же, как она манила самого Дриё –, в конце концов кончает с собой, переступает черту, тогда как Дриё в конце 20-х годов остановился у самого края; Жиль под вымышленным именем отправляется в Испанию, чтобы в рядах фашистского интернационала вновь обрести «чувство локтя», ощущение «боевого товарищества», по которому он тосковал в течение двадцати лет, между тем как сам автор так и остался в Париже.
Герои Дриё доводят до логического конца его грезы, мечты, – то, что в нем самом существовало лишь в форме побуждения или замысла. Он прекрасно осознавал свою внутреннюю драму и без устали, на множество ладов, разыгрывал ее в своих произведениях, зная, что это – драма мелкого буржуа, выбитого из привычной социальной ячейки, «беспочвенника», в котором до самой смерти враждовали два существа – «человек-созерцатель» и «человек действия».
В первую очередь эта драма коснулась политической мысли Дриё. Уже вскоре после Первой мировой войны он с тревогой констатировал, что не только Франция утратила ведущее место в Европе, но и сама Западная Европа, расслабленная дарами индустриальной цивилизации, погрязшая в потребительстве, лени и роскоши, оказалась у опасной черты, не имея сил противостоять жизненному напору двух новых мировых гигантов – США и СССР; вот почему западно-европейские страны должны, пожертвовав частью национального суверенитета, объединиться в федерацию. Правда, первоначально Дриё мечтал о равноправном содружестве, однако с течением времени шансы Франции на национальный подъем падали в его глазах все больше, тогда как Германии, в которой назревала национал-социалистская [263-264] революция, напротив, повышались. Даже признавая, что немецкий фашизм представляет собой зло, Дриё был убежден, что это зло благотворно и совершенно необходимо для излечения европейской цивилизации и прежде всего – Франции, утратившей в XX веке «душу и тело»; «будучи европейцем <...>, я отнюдь не опасаюсь пангерманской тенденции»9, – писал он в «Фашистском социализме». В условиях нарастания нацистской угрозы Дриё всю вторую половину 30-х годов колебался между французским «национализмом» и германо-фашистским «интернационализмом», однако в 1940 году ему пришлось сделать окончательный выбор, а еще через 5 лет сполна за него расплатиться.
Примечательно, впрочем, другое. Как и его герой Жиль, Дриё «плохо знал итальянский фашизм и имел лишь самое смутное представление о гитлеровском движении. Однако в целом он полагал, что фашизм и коммунизм движутся в одном и том же направлении – в направлении, которое ему нравилось. Коль скоро коммунизм оказывался неприемлем, <...> то оставался фашизм. Жиль заметил, что он, сам того не ведая, инстинктивно тянется к фашизму»10.
Дриё – «инстинктивный» фашист. Исторический фашизм в значительной мере оказался для него лишь социально-политической декорацией, на которую он попытался спроецировать свой индивидуальный миф, сформировавшийся уже в детстве.
От отца Дриё унаследовал слабую психическую организацию, страх перед практической жизнью, склонность к «витанию в облаках», к «черной меланхолии» и саморефлексии. Его любимым чтением был «Дневник» Амьеля, а сам он всю жизнь вел интимные записи, стремясь разобраться в «тончайших движениях своего существа». Однако, в отличие от швейцарского мечтателя, Дриё грезил не об уединении, но о бранной славе: ребенком он часами не отрывался от красочных альбомов с изображениями Наполеона, его героических маршалов и солдат («Я узнал Наполеона раньше, чем узнал Францию, Бога и самого себя»11), а с 14 лет «Заратустрой» и романами Мориса Барреса. Грезя о дерзновенном поступке, о роли «предводителя», но на деле способный отважиться лишь на посещение публичного дома в компании таких же юнцов, как и он сам, Дриё презирал и ненавидел в себе пассивного «созерцателя», доходя в этой ненависти до жажды самоуничтожения. [264-265] Именно с этим чувством он попал на войну. Быть как можно скорее убитым, чтобы покончить с внутренней драмой – вот сокровенное упование Дриё летом 1914 года: «Я призывал войну, потому что хотел умереть, хотел, чтобы смерть стерла с лица земли то непомерно слабое существо, которым я себе казался»12, – признавался он впоследствии своему другу Андре Сюаресу. Но 23 августа, в Бельгии, под Шарлеруа, случилось событие, о котором Дриё вспоминал всю оставшуюся жизнь и которое хоть в какой-то мере примирило его с самим собой: он принял участие в штыковой атаке: «Я поднялся во весь рост <… > Я кричал, бежал, звал за собой <…> Я работал руками и ногами. Я хватал людей за шиворот, отрывал от земли, тащил вперед. Я их гнал и толкал, я был организатором атаки»13. Именно в августе 1914 года Дриё понял, что и он – хотя бы изредка – способен становиться «мужчиной», даже «вождем». Вот почему война всегда вызывала у него двойственное отношение.