Американцу ничто не дорого, но он не швырнет. Жила. Заплатит, что угодно, и не поморщится, но не швырнет… А без этого уходит столько былых оттенков развеселой жизни. Один Гульд, enfant terrible «четырехсот», пробовал швырять американские миллионы, но и тот кончил судебным процессом со своей женой, французской шансонеткой, когда выяснилось, что она покупает девяносто шесть шляп в месяц… И каких шляп!.. Больше тридцати в месяц американка не купит.
Один русский, расшвыривая папенькин миллион, любил говорить:
– Хочу умереть под забором с гитарой в руках…
Мечта, пожалуй, осуществится: он умрет под забором Парижа, только без гитары - она пропита уже…
Роскошь прячется от глаз толпы.
Роскошь претворяется в иные формы: в форму власти над человеческими душами:
– Хочу иметь свою газету.
– Хочу построить церковь, охранительницу устоев.
– Хочу открыть школу, где будут учить: все существующее прекрасно: всякая частная собственность священна, «предвечная справедливость»…
Есть люди, любящие тишь деревень. Они могут жить месяцы в тихой мирной глуши и быть довольны жизнью. Некоторые, чтобы творить, уходят в одиночество. Я их не понимаю: они иные люди.
Лежа ночью с открытым окном на площади Оперы - самое оживленное место на земном шаре, - я прислушиваюсь к гулу улицы, и она кажется мне живым существом. Несмолкаемый, сливающийся в одно рев автомобильных гудков, лязг и гиканье неуклюжих подвод, шипение пара, выкрики камло, какой-то звон, задавленный гул «метро» - все сливается в один голос улицы, ухо перестает различать отдельные звуки…
Уже с пяти утра голос все нарастает, нарастает… Все громче говорит, ворчит, сердится и смеется улица… Сон уходит, является беспричинный подъем, хочется делать что-то большое, важное, великое - вскакиваешь с постели. «Суждены нам благие порывы…»
Я люблю большой город. Особенно Париж. Особенно эту площадь Оперы.
Давно уже, когда я жил на Урале, у меня бывал железнодорожный чиновник. Когда-то он служил в гвардии, что-то случилось, и уже лет двадцать он сидел тут, отягченный семьей, опустившийся, втянувшийся в глухую провинциальную жизнь.
– Я вам не мешаю? - говорил он, приходя почти каждый день.
Когда-то он был в Париже. Выпив вина, после хорошего обеда, он становился разговорчивым. Глаза загорались, лицо озарялось доброй улыбкой, и он говорил:
– Еще разик хотел бы побывать… Посидеть в кафе около Оперы. Заказал бы стаканчик мазагранчику, закурил бы сигару и смотрел бы, смотрел… Пусть уже другие живут, пусть уж ухаживают за пикантными канашками, а я бы только смотрел… Мимо идет все такое элегантное, идут франты, в панамах, помахивая тросточками, девочки стучат высокими каблучками по тротуару и вертят задом, как птички на веточке, такие чертовски пикантные парижаночки…
Он щелкал пальцами и еще милее и ласковей улыбался:
– Пошел бы один раз к Прюнье… Знаете, ресторанчик такой в боковой уличке, от больших бульваров. Да-с… Прюнье, никогда не забуду… Сначала пройтись у окон. Боже ты мой, какие витрины… Лангусты, омары, эскарго, устрицы, мули… Весь океан в окне. Устрицы маренн, устрицы партюгэз, устрицы остендские, еще бог знает какие, свежехонькие и почти даром… С лимончиком, с пикантным соусом «кэтчап», со всем ароматом моря и со всей океанской свежестью… Сидят себе в ряд на полке - важные, красные, точно кардиналы или римские сенаторы, с усами как у запорожцев - это лангусты… А рядом омары с клешнями, со сладким мясом… с зазубринами. И такие особые щипчики подают к ним, чтобы ломать скорлупу, чтобы хорошенькой женщине не поцарапать пальчики… А на нижней полке тоже рядом сидят черные, живые еще, и ждут с нетерпением своей очереди, шевелят усищами и глаза таращат на прохожих… Ешьте ж меня, негодяи, надоело сидеть… Да-с… вот это жизнь, вот это культура!.. Один бы разок еще увидеть и помереть… «Ныне отпущаеши раба Твоего…»
Может ли сон стать действительностью? Может…
Один русский великий князь открыл в Лондоне игорный притон, но прогорел. Другой объявил себя царем, последовав примеру Поприщина, но пока еще в сумасшедший дом не посажен. Третий открыл модную мастерскую в Париже, и так как дело ведет не он, то фирма процветает…
Казаки из личной охраны царя танцуют с кинжалами во рту и поют «Дубинушку» в музик-холлах Парижа.
Около улицы Pigalle чуть ли не двенадцать русских кабаков. «Ночное дело» - называет себя один из них и печатает свои рекламы на керенских тысячерублевках. Былые князья и графини прислуживают знатным иностранцам.
Я слушал «Дубинушку» - печальную, жуткую, почти страшную своей тоской, и думал:
«Отзвуки старой России… Рабство, нищета, гнет, невеста, изнасилованная помещиком-графом, каторжный бестолковый труд без просвета - все в ней… Наверху были графы, наслаждение жизнью, а внизу тоска "Дубинушки". Низ был во сто раз больше верха, но верх умудрялся держаться наверху. Особенно помогал Иисус Христос, его отец и мать, два отца… Какой абсурд!»
Прочь, прочь!.. стыдно за человека.
Французы аплодировали «Дубинушке», а мне было жутко. Гартфельд привозил в Петербург песни каторжан: только они жутче. Я никогда не понимал красоты «Дубинушки», у меня от нее щемило в груди, хотелось плакать, бежать…
…Запах волжской пристани, такой характерный. Паровая стерлядка и шампанское на верхней палубе, а на нижней бурлаки - грязные, смердящие… Всю жизнь проводящая в грязи скотина, ломающая кости под десятипудовыми тюками.
– Шевелись!.. шевелись, так твою растак…
Зычный голос капитана с над-верхней палубы.
– Какие они сильные, эти бурлаки, - заметила дама с лорнетом из первого класса. Она говорит по-русски с акцентом, картавя, совсем как в Париже (хотя в Париже не картавят)…
– Это не бурлаки, это крючники…
– С? est la meme chose, это те, которые поют такую особенную песню…
Теперь эта дама прислуживает в «Ночном деле» и уже много чище говорит по-русски, и, по-моему, лицо у нее стало умнее, и она впервые в жизни поняла, что надо жить трудом, а не на доход от саратовских имений…
Впрочем, она это еще не совсем поняла…
Среди русской эмиграции многим жизнь у чужих пошла на пользу: научились работать, научились думать; полинял самый густопсовый шовинизм, когда из гонителя пришлось самому сделаться гонимым.
Своеобразную культуру разносит эмиграция по загранице. До Америки, Явы, Китая, Бразилии, Чили, Вест-Индских островов включительно. Цыганщину, русскую водку, гопак, блины, кулебяку, особые приемы комиссионерства, игорные и иные притоны. Замечательная, неожиданно проявившаяся способность приспособляться - иностранцы разводят руками и учатся.
Русская водка делается теперь в любой стране очень просто: местный спирт разбавляется водой и наклеивается русская наклейка.
Русские кабаки, кафе и рестораны имеют успех. Русские притоны затмили всех. Большое влияние оказывается на западно-европейский театр. Нет театра, где бы русские не танцевали: неожиданно светлая страница русского царизма, влияние императорского балета…
Но в общем картина жуткая: я слышал в Монте-Карло, как англичанка сказала соседке:
– Уберите золотой порт-папирос… рядом сидят русские дамы…
И русские дамы слышали и поняли, и ничего… И день ото дня хуже.
Вся накипь всего мира ходит около Саfe de la Paix. Одни только ходят мимо, другие - более счастливые - сидят за столиками, смешиваясь с толпой, составляя ее неотделенную часть. Этим кафе Парижа отличаются от берлинских, венских: в Берлине заперто, отделено, даже если столики на тротуаре - отделено барьером. В Париже никаких барьеров нет, нет границы между тротуаром и кафе. И странно - немцы так любят все выставлять наружу, все делать на людях, а тут отгораживаются.
Здесь не философствуют о высоких материях. Здесь думают, как из ничего сделать миллионы, или, по крайней мере, десять франков. Но если бы здесь философствовали, то человечество обогатилось бы такими истинами: