На этом месте я бы уже предпочел отказаться от совершенно невыносимого в своей безликости словосочетания «русский человек в Европе» и перейти для упрощения коммуникации на личности - то есть на себя самого.
Для поколения, рожденного в первой половине семидесятых и приобретшего более-менее устойчивую привычку наведываться в Европу только во второй половине девяностых, та сторона уже знаменовала собой все, что угодно, но только не свободу. Может быть, первый раз в истории (чуть не со времен Эллады, которая когда-то осознала себя свободным Западом в противовес деспотичному персидскому Востоку) Европа не ассоциировалась напрямую со свободой. Свобода (по крайней мере, на взгляд тогдашнего школьника) как раз бушевала по эту сторону - в период с 87-го по 91-й, и в общем, даже успела слегка утомить. Европа в те годы вообще была как-то в тени, и ей скорее отводилась роль рассадника стерильного изобилия - тому весьма способствовали популярные жлобские фантазии Жванецкого на тему вымытого с мылом асфальта - почему-то этот образ вселял в меня скорее отвращение.
Я обратил внимание на вздорный фокус с весами, поскольку всегда испытывал определенную уверенность в том, что, пересекая европейскую границу, я не столько нечто приобретаю, сколько оставляю за бортом. Некий зазор между собой здешним и собой тамошним определенно существует. Когда на таможне меня спрашивают о цели поездки, я всякий раз теряюсь, потому что начинаю в этот момент думать скорее о причинах отъезда. А они, в общем, почти всегда одни и те же - избавиться на некоторое время от того самого, чего не показывают весы. В Европе тебя в некотором смысле становится меньше - подобно тому, как от счастья люди глупеют, как говорил, кажется, Ален де Боттон. Существует представление (уничижительное и лестное одновременно), что европейский человек - существо более развитое, зато русский - более глубокое. Если воспользоваться этой столь же сомнительной, сколь и несгибаемой схемой, то можно предположить, что именно эту чертову «глубину» и не показывают весы.
Во времена моей учебы в Московском государственном университете существовала примечательная негоция - можно было поехать собирать клубнику на какие-то английские огороды. За это даже платили - десять, что ли, фунтов в день, не помню. Слова «агротуризм» здесь тогда еще не существовало. Для студента, измученного напитками «Оригинальный» и «Лето Осетии», книгами Селина, идеями Дугина, самопальными наркотиками, танками 93-го года, непроницаемой нищетой и прочими прелестями тогдашней московской жизни, это был удивительный - не прорыв, не побег, но перевод разговора в другое русло. Не столь глубокое, пожалуйста. При таких перспективах меньше всего хотелось глобальных разговоров о месте русского человека в Европе etc. Все эти разговорчики, суть которых, в общем-то, если разобраться, всегда сводилась к сакраментальному «можно ли воровать в гостях серебряные ложки?», словно бы специально норовили испортить нам всю малину, точнее, клубнику.
Проблема здешних мест для нас тогда заключалась в отсутствии устойчивых частностей: все кругом было слишком важным и слишком изменчивым. Один государственный строй менялся на другой с той же поспешностью, с какой по-своему очаровательный напиток «Лето Осетии» навсегда покидал прилавки университетского гастронома, уступая место жестокому, как денатурат, «Оригинальному» - и непонятно еще, что было важнее. Все было важнее. Выезд в Европу - это был, казалось, своеобразный шаг от неустойчивого катехизиса к незыблемому меню, от интенсивности шатких переживаний к высшей буколической размеренности. От ощущения того, что дух веет, где хочет (с акцентом на последние два слова), к надежде на то, что дух веет, где хочет (с акцентом на первые два слова). Чем больше превозносилась тамошняя вольная манера одежды или беспорядочное разнообразие форм высказывания, тем больше возникало ощущение некой сложноорганизованной системы, в которой, казалось, можно с легкостью затеряться, не создавая при этом никому проблем.
Разумеется, это не был вопрос «отдыха» - если это и можно назвать отдыхом, то в первую очередь от самого себя. Вообще, блуждания по европейским городам - это не отдых, это, пользуясь великолепным выражением Честертона, сказанным им по другому поводу, - «насыщенная праздность».
Почему, например, недавно вышедшая книжка Алексея Зимина «Единицы условности», в значительной степени посвященная как раз похождениям автора в Европе, оставляет ощущение, что в жизни современного русского человека нет иных огорчений, кроме пережаренного на гриле осьминога? Откуда это поэтическое упоение съестным пустяком?
Да все оттуда же. Все потому, что Зимин, как и я, тоже в свое время настраивался на сбор клубники в непосредственной близости от Лондона. И тоже был утомлен и напитком «Лето Осетии», и прочими прелестями тогдашней московской жизни. И Европа, надо полагать, тоже кажется ему переводом разговора в другое, несколько менее глубокое, но чуть более ответственное русло. И пустяк торжествует над громадьем не из вящей буржуазности, но скорее из элементарной опаски спугнуть такое приятное и все еще малознакомое ощущение Европы.
Опаска всегда сохраняет - спугнуть-то, как мы уже поняли, несложно. Ведь ни меня, ни Зимина на прополку земляничных полян тогда не взяли. Просто вернули нам анкеты.
Без объяснения причин.
Листик салата обязателен
Записки русского инспектора в Швеции
Наталья Толстая
Тот, кто пережил пик перестроечной эпохи - конец 80-х, до конца своих дней не забудет то счастливое время. Развала еще не было, а был шквал невиданной литературы, политические диспуты в прямом эфире и, впервые за семьдесят лет, свободный выезд за границу. Помню, словно это было вчера, как я шла по коридору Главного здания ЛГУ, а навстречу спешил куда-то дяденька из Первого отдела. В этот отдел стекались характеристики на всех глупцов, возмечтавших в брежневское время съездить за рубеж. Много, должно быть, было там шкафов с заживо погребенными выездными делами. Увидев меня, дяденька остановился. «Теперь все поедете», - сказал он. Я вспоминаю этот день как великий праздник Благовещенья.
В 1988 году я получила сказочную работу: в течение года инспектировать преподавание русского языка в шведских гимназиях. Местом постоянного проживания был маленький городок на севере Швеции. Оттуда я должна была три раза в месяц выезжать в другие маленькие города, где преподавали русский язык. Меня поселили в однокомнатную квартиру, где из мебели были кровать, стол и стул, а в углу за занавеской - электрическая плита. Как я была счастлива! Целый год буду жить и работать в стране всеобщего благоденствия. Ведь Швеция поставила цель стать «Домом для народа» и стала им.
Первое время я ходила в магазины, как в музеи. Любовалась. Потом я примелькалась кассирам и стала ловить на себе их подозрительные взгляды. Тогда я решила каждый раз что-нибудь покупать: утром - пакет кефира, днем - кусок колбасы, вечером - связку бананов. Только чтоб лишний раз пройтись по садам Эдема, шведским супермаркетам. Зарплата у меня была небольшая, треть уходила на оплату квартиры. А сорок процентов из моих кровных вообще изымали: налоги. На чем тут можно сэкономить? Только на еде. Пригляделась. Ближе к вечеру магазины уценяли некоторые продукты. Если на банане появилось пятнышко - в корзину его. В этой корзине все фрукты и овощи стоили полцены. Если завтра истекает срок годности кефира - платите треть цены и идите с Богом. Еще было выгодно покупать рис и сосиски. Рис разбухает, и из горсточки получается целая кастрюлька. Я сделала открытие: если шведскую сосиску долго варить, то она увеличивается в объеме в несколько раз. Потом ее можно резать ломтями и есть, пока не надоест.
В мои провинциальные гимназии я ездила на поезде. Проехала всю Швецию с севера на юг, как Нильс Хольгерсон, только он летал на гусях. Все эти шведские полустанки стоят у меня перед глазами: чистый, залитый солнцем перрон, ни души. Когда подойдет поезд, ни разу не опоздавший за последние сто лет, то из него выйдут два пассажира, войдет один - я. Вместе со мной в вагон сядет пожилой кондуктор с добрым лицом, чтобы в пути прокомпостировать мой билет и пожелать счастливого пути. На следующем полустанке он выйдет и поедет обратно.