И пан Дулькевич тоже сложил здесь свою голову.
Мечтал об ангелах, а выситься над ним будет мраморный воин с советским автоматом в руках. Был Дулькевич коммерсантом, не знал черной работы, а скрестятся над ним серп и молот, символ извечного труда. Молился некогда об орлах народовых, а сиять над ним будет пятиконечная звезда, знак единения честных борцов.
Чистили оружие, мундиры, мыли машины с самого утра. Михаил пытался мысленно сочинить хоть какое-нибудь подобие речи, но волновался, и ничего не выходило. Знал: когда прозвучат звуки оркестра, когда отгремит салют и сползет с памятника белое покрывало, слова найдутся. Да и много ли нужно этих слов там, где царит вечное молчание?
В Браувайлер приехали представители союзнических штабов, прибыли два взвода солдат — американский и английский, выстроился у памятника оркестр шотландцев в коротеньких юбочках. Бургомистр Кельна приехал также взволнованный, бледнее обычного. Шепча молитву, он возводил глаза к небу.
Английский офицер попросил у Михаила разрешения отдать команду. Скиба махнул рукой. Офицер отошел от него, повернулся к музыкантам.
Это был отлично натренированный оркестр. Где-то далеко, в круглых бараках из жести, поставленных среди зеленых шотландских лугов, задолго до конца войны разучивали музыканты гимны государств-победителей. Разучивали не только английские и американские песни, но и песни советские, известные всему миру,— «Стеньку Разина», «Широка страна моя родная» и «Катюшу». Когда же отгремела война и оркестрантов перевезли через Ла-Манш и они замаршировали в своих клетчатых юбочках по улицам французских, голландских, бельгийских, а более всего немецких городов, то чаще остальных слышалась мелодия «Катюши».
Музыканты понимали ответственность церемонии. Они долго прилаживали мундштуки инструментов. Боялись спутать хотя бы одну ноту. Капельмейстер побледнел от волнения. Рука у него дрожала, когда он взмахнул ею.
Гимн Советского Союза! Голос отчизны, которая обращается ко всем своим сынам, живым и мертвым. Голос великой, могучей страны, звучащий над всем миром. Скиба вдруг почувствовал, что к горлу подступил комок. Сердце наполнилось волнением, восторг сдавливал грудь от этих мощных звуков, а глаза наполнялись слезами. Какой мученический путь довелось ему пройти, чтобы теперь наконец услышать мощные звуки гимна! Скольких положил в землю, скольких друзей потерял, сколько раз умирал сам...
Слезы скатывались по его впалым щекам. Он не смахивал их, стоял смирно, не шевелясь, будто окаменел, вслушиваясь в последние такты великой мелодии.
Когда же солдатские автоматы нацелились в небо, он встрепенулся, выхватил пистолет и вплел звук своего выстрела в общий салют. Пусть это и будет его присягой над могилой тех, что пали в бою. Пусть этот выстрел заменит речь.
Сказал после этого совсем коротко:
— Всегда будем помнить о вас, дорогие наши товарищи! Памятью вашей клянемся бороться против зла, против фашизма и против войны. Никогда больше не допустим войны на земле!
Не видел, как подкатила еще одна машина, как выскочил из нее доктор Лобке и, протиснувшись вперед, что-то зашептал на ухо бургомистру. Тот, казалось, не обратил внимания на слова шефа канцелярии. Готовился к речи. Он был хозяином земли, на которой высился этот памятник, земли, где покоились убитые.
Голос у него был хриплый, слабый. Аденауэра угнетало бремя слов, которые нужно было произнести.
— Мы открываем этот памятник,— сказал он,— на земле, где посеяны были плевелы бесправия и греха. Экзистенция нашего народа после великой катастрофы зиждется на доверии победителей. Мы должны вновь обрести утраченное доверие. Это тяжкий труд, но мы обязаны его выполнить. Нам надо забыть на время о ранах немецких и еще раз склонить голову перед ранами, нанесенными народам Европы нацизмом. Мы преклоняем колени перед этими ранами. Безопасность человеческой жизни — вот первое, о чем надлежит думать всем политикам после войны, и тогда не будет печальных этих памятников. Мир и свобода немыслимы без гарантированной безопасности. Люди должны получить право на жизнь и неприкосновенность личности. Со всей решимостью мы напоминаем и повторяем сегодня слова Канта: «Вся политика должна преклонить колени перед правом».
Аденауэр говорил долго. Он уже чувствовал себя этим призванным творить безопасность политиком, декларировал свои взгляды, произносил — хотя и довольно путано — программу действий. Памятник стоял, накрытый белой тканью, стояли солдаты, музыканты, стоял Скиба, все ждали конца бургомистровой речи, а тот забыл и о памятнике, и о мертвых, забыл обо всем на свете, а только без умолку плел хитроумную вереницу трафаретных слов, думал только о том, чтобы сохранить на лице показную печаль, чтобы не дать вырваться радости, забурлившей в нем после короткого шепотка доктора Лобке.