— Буду.
— Руку!
— На!
— Обнимемся?
— Что за вопрос! И поцелуемся!
Они обнялись и поцеловались, прижались щеками друг к другу. Гильда почувствовала, что ей хочется плакать. Ну зачем? Ведь она теперь была счастлива. Счастливее Вильгельма и Маргариты.
И тогда вдруг заметила около себя Маргариту. Та стояла с ребенком на руках. Гильда протянула руки, чтобы взять Дори, но Маргарита повела плечом, уклоняясь от Тильдиных рук, и тихонько сказала:
— Оставьте ее нам.
— Что-о? — Гильда отступила от неожиданности.
— Оставьте ее нам с Вильгельмом. Вы же все равно уезжаете в Америку, она вам будет только обузой. Оставьте ее нам. Пусть она растет здесь, на своей земле. Оставьте.
Она обращалась только к Тильде.
— Оставьте.
— Да, но...
— Ну, пожалуйста, оставьте...
Она заладила одно лишь это слово «оставьте». Лучше б она сыпала словами как градом, старалась бы переубедить Гильду, апеллировала бы к ее чувствам, совести, рассудительности...
— Оставьте...
Это звучало, как «отдайте». Отдай чужое, то, что тебе и не принадлежит, на что ты не имеешь никакого права, отдай, потому что ты эгоистка, ты думаешь лишь о себе, тебе нельзя доверить ничьей судьбы, а тем более судьбу такой крошки...
— Оставьте...
От этого слова не было спасения. Гильда вдруг осознала причину того, отчего ей захотелось плакать. Слезы были вызваны предчувствием разлуки. Разлука со всем: с родной землей, с людьми, которых знала, с этой малюткой, которая напоминала о том, что и у нее, Тильды, некогда было что-то светлое в душе. Разлуки, разлуки, разлуки... И Михаил с Юджином расстаются, и она с маленькой Дори — тоже.
— Оставьте....
Гильда ничего не ответила. Стояла и плакала.
ВСКОРМЛЕННЫЕ ВОЛЧЬИМ МОЛОКОМ
Дон Гайярдоне не давал никому и рта раскрыть. Роли посаженого отца на обручении Клодины и Пиппо ему явно не хватало. Хотел быть безраздельным владыкой этого вечера. Быть может, впервые в жизни посчастливилось ему стать в центре внимания присутствующих, впервые в жизни был он не униженным, никчемным человеком-собакой, а истым доном Гайярдоне, влюбленным в поэзию, в слово, в красоту человеческого языка. Рассуждения о политике сменялись афоризмами о женской красоте, цитаты из Петрарки и Данте предваряли воспоминания о молодости дона Гайярдоне, и у него была когда-то молодость,— пышные тосты кончались печальными вздохами, ибо дон Гайярдоне был уже стар, не мог вернуть потерянного, не мог начать жизнь сызнова.
— Единственная моя надежда,— говорил дон Гайярдоне,— прожить столько, сколько прожили Платон и Тициан. Они умерли каждый в день своего рождения, имея по сто лет от роду. Я должен прожить сто лет, чтобы увидеть, к чему придет наш сумасшедший мир. О, вы не слушаете меня! Вы смотрите один на другого, и мой голос не долетает до вашего слуха. Пейте, дети, вино! Сегодня вас угощает дон Гайярдоне, ваш случайно найденный посаженый отец, которого завтра вы потеряете и забудете. Я угощаю!
И правда, дон Гайярдоне где-то раздобыл вина, принес в халупку, где жила Клодина со своей матерью, целых две бутыли натурального красного вина, не очень крепкого, но как раз такого, которое и нужно было в этот вечер,— теплое, терпкое виноградное вино, от которого приятно шумело в голове и хотелось сказать много красивых слов, хотелось смеяться и даже плакать почему-то...
Клодина и Пиппо справляли свое обручение. Можно было бы еще сегодня вечером найти священника и обвенчаться, но мать Клодины запротестовала: торопиться незачем, да и Пиппо был в нерешительности, явно колеблясь, следовало ли ему идти к священнику после того, как получил удостоверение из коммунистической газеты «Унита» и считал себя коммунистом? Он не верил в бога, не хотел верить и его слугам. Он верил в мать, которая дала ему жизнь, верил в товарищей, которые шли с ним плечо к плечу по Европе. А бог и его слуги — священники? Над этим Пиппо не задумывался, на это у него не было ни времени, ни желания. Знал только, что он уже далеко не тот маленький мальчик в белых одеждах и что уже никакие отцы доминиканцы не заставят его петь жалостные моления.
— Пойдем не для того, чтобы видеть, а для того, чтобы не видеть,— сказал дон Гайярдоне.— Так написано в священных книгах. Однако если ты одинок и если ты присматриваешься к тому, что делается в мире, то ты видишь больше всех остальных. Дон Гайярдоне видел очень много. Да и теперь от его глаз ничто не может укрыться. Теперь все едут, едут, едут. Никто надолго не задерживается на одном месте, ни у кого не хватает времени, чтобы остановиться и хорошенько разглядеть все вокруг. Никогда так много не ездили люди. Переселение народов! Приморские города стали вратами путешествий, как это было еще во времена Колумба и Марко Поло. И наша Генуя стала вратами. Возвращаются домой партизаны. Приходят бывшие солдаты и изгнанники. Сошли с гор беглецы. Но есть и неизвестные в нашем городе. О, от дона Гайярдоне не скроется никто! Мимо моего дома лежит дорога в обитель отцов францисканцев, а я вижу, как ежедневно направляется туда большая черная машина с капитолийской волчицей на радиаторе. Черная машина и белая, никелированная волчица на радиаторе. Волчица и два маленьких человечка, примостившиеся у нее под брюхом и сосущие волчье молоко. Кто ездит на этой машине? Разве отцы францисканцы уже отказались от пешего хождения и пересели на машину с капитолийской волчицей? Было время — францисканцы сидели в итальянских портах и записывали каждого, кто входил на корабль, чтобы затем доложить об этом в апостольскую столицу — Ватикан, и тогда папа посылал погоню за своими врагами или же требовал от тех стран, куда они отправлялись, экстрадиции — выдачи бежавших. Дон Гайярдоне все знает! А может, и наши отцы францисканцы сидят теперь в генуэзском порту и следят, чтобы не бежали за море враги Италии? Я не видел их там. Я гордился своим монастырем. В этом монастыре пятьсот лет назад был владыкою Франческо делла Ровере, что вскоре стал папою Сикстом Четвертым. Генуя назвала его именем одну из своих пьяцц...