Выбрать главу
— кто тут, собственно, болен? Буйно помешанный, сокрушающий всё, что попадается ему под руку, и профессор, несущий с кафедры вздор, который конспектируется и после сдается как экзамен, — кто тут, собственно, болен? Есть убийцы жизни, и есть убийцы смысла жизни; если первых казнят, а вторых цитируют, то отчего бы однажды не процитировать цитируемых устами казненных, чтобы убийство жизни не выглядело столь уж чудовищным на фоне «научно доказанной» или «художественно внушенной» бессмысленности жизни! — Антропософия, о которой идет речь (не антропософия антропософов, а антропософия Рудольфа Штейнера), есть не учение, теория, оккультизм или как бы это еще ни называлось, а умение жить в идеях, с не меньшей «жаждой жизни», чем в чувствах и ощущениях. Но жить в идеях и значит ведь: идеировать саму жизнь, знать, что жизнь есть мысль, жизнь мысли, мыслящей себя как жизнь. В этом сращении всегда универсальной мысли с всегда индивидуальной жизнью лежит возможность антропософии; гётевское: «Что такое общее? Единичный случай», читается антропософски как: «Что такое понятие человек? Единичный человек»[2]. Тот именно, в ком, на ком, по кому и опознается единственно quidditas человека. Разве не показательно, что «человек» в усилиях философской мысли находил себя либо над собой, в теологии, либо под собой, в зоологии, и никогда в себе самом, в антропологии! Антропология, не ставшая антропософией, есть и по сей день всё еще не суверенная дисциплина, а приложение к зоологии или теологическая сноска, где «нам» соответственно приходится узнавать себя либо в «Боге» либо в «обезьяне» (наиболее ловким удается и то и другое вместе). То, что «мы» по привычке или по инерции относим себя к «человекам», есть элементарное недоразумение, опровергнуть которое нам мешает лень или глупость. Недоразумение лежит в смешении индивидуального с биологической или социальной самоданностью; в моей биологической «человечности» я повинен не больше, чем в моем «гражданстве» — в том и другом случае речь идет об экземпляре рода, чувственно мультиплицированной differentia specifica мыслимого понятия. Но в биологическом человеке человека по определению так же мало, как мало его и в гражданине; человек — это событие ЧЕЛОВЕК; философски: идеальный тип, реализованный, однако, не в чистой мыслимости понятия, а как некто фактический, изживающий свой свободный от телесности дух не как «философию духа» в пропедевтической самоотчужденности, а как свое тело, или природу естествознания, и, значит, познающий природу и мир как «самого себя». Если нам» хватало бы философской гордости тяготиться ролью приживальщиков при биологическо–логическом родовом «человеке» (вот–вот впрыгнувшем в антропологию из питекантропологии), если бы мы ориентировались на какого–нибудь «одного из нас», смогшего то, на что «мы» настолько неспособны, что категорически отвергаем саму его возможность (Бог–выручалка теизма приходится тут весьма кстати, как некоторого рода метафизико–моральная надбавка за нашу духовную инвалидность), то у кого из нас повернулся бы язык назвать себя человеком — в присутствии ЭТОГО человека! Не говорят же в присутствии Гёте: я поэт — или в присутствии Кантора: я математик![3] В их присутствии как раз и учатся осознавать себя непоэтом или нематематиком. Но поэт или математик — лишь частные случаи ЧЕЛОВЕКА, перед явленностью которого равным образом учатся осознавать себя нечеловеком, что значит: выдавливать из себя социал–дарвинистическую бестию, свинствующую «низом» и требующую «верхом» прав человека для своего «низа». Человек — это становление к ЧЕЛОВЕКУ, который есть творец ЧЕЛОВЕКА, или САМОГО СЕБЯ: становление, начинающееся с умения осознавать себя нечеловеком, по аналогии со знанием, которое (сократически) начинается с знания о незнании; быть антропософом значит, в первом приближении, не поддаваться барочному соблазну cogito, ergo sum, a упражняться в нелегкой роли «человека», учащегося мыслить мыслящего его и вдыхающего в него свою душу творца, некоего Гёте, который пользуется своими дарами не для себя, а отдает их другим КАК СЕБЯ, чтобы и другие смогли однажды видеть идеи «глазами» или находить слова для «покоя над горными вершинами». В присутствии этого творца «мы» лишь становящиеся, или приближающиеся; на языке математики: погрешности, или приближенные значения ЧЕЛОВЕКА, с точностью до умения видеть в нем будущих «самих себя». Или, в противном случае, осознать себя вслед за честным Жан—Поль Сартром «бесполезной страстью» (кажется, уже и в самом деле бесполезной, непоправимо, без надежды на «а вдруг пронесет»). Ну, а если вдруг оказалось бы, что «пронесло» и на этот раз, что ж, тогда времени, отпущенного на передышку, могло бы хватить между прочим и для составления (даже в двойном варианте) «плача по Европе», некоего поминального списка с заключительным прозрением во всё еще возможное, хоть и совсем иное, будущее: когда–нибудь по факту нежелания считаться с творением Рудольфа Штейнера будут измерять всё ничтожество и всю чванливость эпохи с её духовными вождями, имеющими о духовности не больше представлений, чем гальванизированная лягушка о биоэлектричестве[4].

вернуться

2

Подробнее в моей книге «Das Schicksal heiBt Goethe», Dornach 1999, S.40ff.

вернуться

3

Святая простота. Этот пафос дистанции значим сегодня разве что в присутствии футболистов, боксеров, вышибал, глотателей шпаг и скорпионов, кутюрье, избранников книги Гиннесса, телезатейников и прочей эстрадной нечисти.

вернуться

4

21 декабря 2000 г. в Университете Париж VIII господин Мишель Жозеф защитил докторскую диссертацию по теме «Философия и педагогика Рудольфа Штейнера. От философии Рудольфа Штейнера, как опыта в духовном, к её осуществлению в антропософии и социальном искусстве». Работа была оценена по высшему баллу «tres honorable avec felicitations du jury». Председатель экзаменационной комиссии обобщил пятичасовое публичное заседание, назвав нападки на антропософию позором: «Я счастлив, что в Университете наконец представлена работа по философии Штейнера».