Выбрать главу

Неожиданный прецедент на могиле Канта, перекликающийся со множеством свидетельств аналогичного рода[118], должен был бы остудить этот самоуверенный государственный оптимизм. Старая дефиниция войны, как продолжения политики другими средствами, уместна разве что во флоберовском «Лексиконе прописных истин». Если уж приходится понимать войну, как продолжение чего–то, то наверняка не политики, а только — философии. В Кёнигсберге весной 1945 года продолжалась — другими средствами — не политика, а ленинская полемика с Кантом. Не следует лишь (кантиански) недооценивать мировую потенцию философию, сколь бы бессильной или даже безжизненной ни выступала она в своем академическом обличии. Чем ничтожнее выглядит её представительство в предателях–интеллигентах, тем живее присутствует она в людях, не имеющих о ней ни малейшего представления. Разве не глубокая жизненная правда вынудила Фридриха Энгельса объявить наследниками Фихте, Шеллинга и Гегеля не немецких профессоров философии, а немецких пролетариев! После Октябрьской революции 1917 года право наследства по справедливости переходит к пролетариям русским.

Умиление, с каким вчерашние философы–диссиденты и по сей день говорят о«философском корабле» 1922 года (по модели: «Бриан — это голова», но с заменой бри- ановой головы бердяевской), когда–нибудь должно будет показаться неприличным; от внимания в конце концов не ускользнет, что речь шла всего лишь о русском варианте старого веселого «корабля дураков». Если русские «наследники Фихте, Шеллинга и Гегеля» предпочли мутной болтовне бердяевских журфиксов марксово «руководство к действию», то причину этого не в последнюю очередь следует искать в том, что они искали воздать должное Госпоже Философии не выкидышами понятий, а в жестах жизни. Не их вина, если заболтанный вакуум духовности был восполнен — ловкими практиками фразы. В этом свете солдатское посещение одной философской могилы в 1945 году выглядит не отклонением от нормы, а чем–то само собой разумеющимся. По–видимому, стоило проделать путь от российских пространств до восточно–прусского Кёнигсберга, дабы последний решающий аргумент в споре факультетов был начертан штыком: А всё–таки мир существует! — Не надо лишь быть чересчур придирчивым к уровню этого воспитанника советско–марксистского интерната и мерить его мерками марбургского или фрейбургско- го кантианства. Существуют ведь наряду с когеновской и риккертовской (трансцендентальными) интерпретациями Канта и иллюзионистская, вроде шопенгауэровской, согласно которой заслуга Канта как раз и состоит в учении об идеалитете пространства и времени, после чего мир существует не иначе, как «мое представление».

Что заслуживает здесь особого внимания, так это не спор специалистов, а факт, что можно же, будучи солдатом, очутиться заграницей под предлогом войны, грабить, насиловать, устраивать кровавые бани и при всем том своей полемикой с давно умершим философом нечаянно оповестить мир, что наряду с прочими военными трофеями солдату есть дело и до трофея истины.

вернуться

118

Генералиссимус Сталин, позволивший своим освободителям Германии безнаказанно убивать всё, что только подавало признаки жизни, и грабить всё, что попадалось им под руку, едва ли мог предвидеть, что под руку им попадались не только вещи обихода, от часов до мебели, но и — библиотеки, при том, что храбрые собиратели трофеев в большинстве случаев не понимали по–немецки ни слова. Многие из этих библиотек оказались впоследствии, очевидно после смерти отцов и дедов, рассеянными по антикварным магазинам. Пишущему эти строки памятен целый список книг (в их числе Лютер, Геббель, Ницше, Шпенглер, Гобино, Хьюстон Стюарт Чемберлен, Наторп, Гуссерль, кстати ясперсовский «Вопрос вины»), приобретенных им за нелепо символические цены в условиях всеобщего книжного голода. Habent sua fata libelli. Он смеет воспользоваться запоздалым случаем и низко поклониться убиенным владельцам этих книг.