Однако, причиной этих ссор и аффективных выпадов являлись не только ненормальный характер Толстого и ненормальная его сексуальность, но также и истерический характер Софьи Андреевны. Как известно, истеричный характер был констатирован в свое время врачами, которые были вызваны во время попытки Софьи Андреевны броситься в пруд с целью самоубийства. (См. дневник Гольденвейзера).
Впрочем, об этом красноречиво говорит нам сам Толстой. После первой ссоры с женой он говорит:
"Тут только в первый раз он ясно понял то, что он не понимал, когда после венца повел ее в церковь. Он понял, что она не только близка ему, но что он теперь не знает, где кончается она и начинается он. Он понял это по тому мучительному чувству раздвоения, которое он испытывал в эту минуту. Он оскорбился в первую минуту, но в ту же секунду он почувствовал, что он не может быть оскорблен ею, что она была он сам. Он испытывал в первую минуту чувство подобное тому, какое испытывает человек, когда, получив вдруг сильный удар сзади, с досадой и желанием мести оборачивается, чтобы найти виновного и убеждается, что это он сам нечаянно ударил себя"...
"...Как человек в полусне, томящийся болью, он хотел оторвать, отбросить от себя больное место и, опомнившись, чувствовал, что больное место он сам..." (Разрядка наша).
Иначе говоря, Софья Андреевна, как особа с истерическим характером, проявляла ту же самую аффективность, запальчивость, а иногда и сварливость, которые были свойственны и ему, следовательно, ее патологический характер был как бы отражением его патологического характера, отсюда и его вывод: "больное место -- он сам". Он сам, с одной стороны, и в буквальном смысле "больное место", с другой стороны, патологический характер Софьи Андреевны -- отражение его характера -- есть также (в переносном смысле) "больное место" его же характера, но только в лице другого человека.
Теперь мы перейдем к вопросу о патологии сексуальной жизни Толстого, которая, в сущности тоже была причиной того, что его "медовый месяц" был для супругов тяжелым воспоминанием.
Что сексуальная жизнь Толстого в период его молодости была ненормальной, мы знаем по его же собственной оценке холостой жизни. Он сам называл этот период как период "грубой распущенности" и период половых излишеств. Но все-таки мы не знаем, какой характер носили эти излишества, что в них бытовое и что патологическое.
Вышеприведенный отрывок из "Анны Карениной" нам уже кое что говорит (о чем речь будет ниже), но более подробно о ненормальностях сексуальной жизни говорит он нам в "Крейцеровой сонате". "Крейцерова соната" сама по себе есть замечательнейший патологический документ сексуальной жизни эпилептоида. Такое копанье в "грязном белье" своих сексуальных переживаний, такое упоение и, можно сказать, экстатическое увлечение в обнажении себя и своей половой физиологии до крайности, есть черта эпилептоида, находящего наслаждение в циническом обнажении себя в самом непривлекательном свете. Вспомним ту же самую страсть Достоевского.
К сожалению, мы не можем подробно остановиться на этом интереснейшем для психопатолога документе, поскольку этого вопроса, мы касаемся здесь частично.
Итак, приведем несколько отрывков из "Крейцеровой сонаты", после чего осветим подчеркнутые нами места в этих отрывках.
"Сколько я ни старался устроить себе медовый месяц, ничего не выходило. Все время было гадко, стыдно и скучно. Но очень скоро стало еще мучительно тяжело. Началось это очень скоро. Кажется, на 3-й или на 4-й день я застал жену скучною, стал спрашивать о чем, стал обнимать ее, что, по-моему, было все, чего она могла желать, а она отвела мою руку и заплакала. О чем? Она не умела сказать. Но ей было грустно, тяжело. Вероятно ее измученные нервы подсказали ей истину о гадости наших сношений; но она не умела сказать. Я стал допрашивать: она что-то сказала, что ей грустно без матери. Мне показалось, что это неправда. Я стал уговаривать ее, промолчав о матери. Я не понял, что ей просто было тяжело, а мать была только отговорка. Но она тотчас же обиделась за то, что я умолчал о матери, как будто не поверив ей. Она сказала мне, что я не люблю ее. Я упрекнул ее в капризе, и вдруг лицо ее совсем изменилось, вместо грусти выразилось раздражение, и она самыми ядовитыми словами начала упрекать меня в эгоизме и жестокости. Я взглянул на нее. Все лицо ее выражало полнейшую холодность и враждебность, почти ненависть ко мне. Помню, как я ужаснулся, увидав это. Как? что? думал я. Любовь -- союз душ, и вместо этого вот что! Да не может быть, да это не она! Я пробовал было смягчить ее, но наткнулся на такую непреодолимую стену холодной, ядовитой враждебности, что не успел я оглянуться, как раздражение захватило и меня и мы наговорили друг другу кучу неприятностей. Впечатление этой первой ссоры было ужасно. Я называл это ссорой, но это была не ссора, а это было только обнаружение той пропасти, которая в действительности была между нами. Влюбленность истощилась удовлетворением чувственности, и остались мы друг против друга в нашем действительном отношении друг к другу, т. е. два совершенно чуждые друг другу эгоиста, желающие получить себе как можно больше удовольствия один через другого. Я называл ссорой то, что произошло между нами; но это была не ссора, а это было только следствие прекращения чувственности, обнаружившее наше действительное отношение друг к другу. Я не понимал, что это холодное и враждебное отношение было нашим нормальным отношением, не понимал этого потому, что это враждебное отношение в первое время очень скоро опять закралось от нас вновь поднявшеюся перегонной чувственностью, т. е. влюблением.