Вашингтонская палата представителей, напротив того, великолепная полукружная зала 96 футов в ширину и 40 футов в высоту. Вдоль по ее полукругу стоят четырнадцать мраморных колонн, доходящих до самого потолочного свода и под капителями красиво убранных фестонами из красной камки. Галерея для публики возвышена около 20 футов над полом залы и занимает пространство за колоннами. Внизу, в середине залы, сидит оратор, от кресел которого семь ходов в виде лучей ведут к окружности, а представители одноцентральными полукружиями сидят против оратора — так, что все вместе похоже на половину паутинного круга. Все члены сидят на красных, мягких креслах, а перед ними письменные столы с перьями, бумагой и выдвижными ящиками, от которых у них ключи.
Эта красивая зала, или лучше сказать, этот амфитеатр неудобен для говорящих. Если б это действительно был театр и если бы зрители сидели на местах членов, а актеры не находились бы в коридоре или в пустом пространстве за оратором, то все было бы хорошо, потому что голос оратора всегда слышен очень явственно. Но когда захочет говорить член палаты, то это ему всегда стоит труда. Я говорил с одним из них об этом недостатке, и он признался, что в этом случае польза принесена в жертву красоте; «но вы согласитесь, — прибавил он, — что эта ошибка не часто повторяется в Америке».
В этой зале всегда царствуют порядок и приличие — не кашляют, не смеются, не кричат: «Слушайте! Слушайте!» (hear! hear!). Всякий член конгресса может говорить сколько захочет, без перерыва; но я не могу сказать, чтобы все, что там говорится, выслушано было со вниманием; там говорят между собою, пишут письма, отсылают их, шумят бесчисленными листами газет, которыми наводнена палата, запирают и отпирают ящики письменных столов или ходят взад и вперед между рядами кресел. Несколько расторопных мальчиков беспрестанно бегают взад и вперед либо с пуками бумаг, либо с записками к оратору, либо от одного члена к другому. Если кто-нибудь встает с намерением говорить долго, один из этих маленьких Меркуриев[1] тотчас бежит за стаканом воды и ставит его подле говорящего.
Широкий ход окружает подножия колонн, между которыми стоят покойные диваны, где члены палаты или посетители, получившие вход от оратора, могут отдыхать по произволу. Дамам запрещен вход в самую залу, а позволено было только в галерее. Посланникам и другим иностранцам назначается очень хорошее место за креслами оратора; там же находятся места и для тех, которые сообщают газетам известия о прениях.
Сенатская зала по наружности похожа на палату представителей, но гораздо меньше; в поперечнике ее полукруга только 75 футов.
Самый Капитолий — огромное, прекрасное здание. хотя многие думают, что его действие уменьшается от трех плоских куполов на верху, которые разногласят со стилем здания. Под середним куполом прозрачная зала, называемая ротундою, где ниши украшены колоссальными картинами Трумбулла[2]. Подле ротунды библиотека конгресса, соединенная с нею рядом ступеней: это прекрасная, очень хорошо убранная комната.
Камень, из которого построен Капитолий, очень сообразен с назначением такого здания, и его легкий приятный желтый цвет дает ему красивую наружность.
с) Из Жан-Поля
Как часто называл я блаженными великого поэта, великого живописца, великого музыканта! Они могут творить, создавать великое, прекрасное, веселое! Могут чистой своей фантазией почтить священный прах! И однако же, что их суждения? Мечтательная, блестящая игрушка! Есть нечто лучшее: жизнь, есть создание. В нем заключается весь человек.
Силу жизни дают одни дела, красоту дает ей мера.
Человек должен всегда иметь в виду или великую цель, или великих людей; иначе душевные способности слабеют, как магнитная стрелка, долгое время отвращенная от полюса, теряет свою силу.
Человек совершенно, неограниченно свободен не в том, что хочет делать или чем хочет наслаждаться; но в том, от чего хочет он отказаться: все может он, если может хотеть презирать.
d) «Горе от ума» на московском театре
В конце прошедшего года поставлена на московский театр известная комедия А. С. Грибоедова «Горе от ума»[1], и несмотря на то, что актеры играли дурно и ни один из них, не исключая даже г. Щепкина, не понял своей роли; несмотря на то, что комедия была уже давно знакома большей части зрителей, ибо нет уезда в европейской России, нет армейского полка, где бы ее не знали наизусть; несмотря на то, что она не имеет собственно драматических и театральных достоинств и лучше в простом чтении, чем на сцене; несмотря на то, наконец, что московская публика видела в ней собственную свою карикатуру, — театр был почти полон в продолжении трех или четырех раз ее представления. Доказывает ли это беспристрастие московской публики? Или наша насмешливость сильнее нашего самолюбия? Или, может быть, мы смотрели на сцену с таким же добрым простодушием, с каким известная обезьяна, глядясь в зеркало, говорила медведю: Смотри-ка, Мишенька: что это там за рожа?[2] Правда, оригиналы тех портретов, которые начертал Грибоедов, уже давно не составляют большинства московского общества, и хотя они созданы и воспитаны Москвою, но уже сама Москва смотрит на них как на редкость, как на любопытные развалины другого мира. Но главный характер московского общества вообще — не переменился. Философия Фамусова и теперь еще кружит нам головы13*; мы и теперь так же, как и в его время, хлопочем и суетимся из ничего; кланяемся и унижаемся бескорыстно и только из удовольствия кланяться; ведем жизнь без цели, без смысла; сходимся с людьми без участия, расходимся без сожаления; ищем наслаждений минутных и не умеем наслаждаться. И теперь так же, как при Фамусове, домы наши равно открыты для всех: для званных и незванных, для честных и для подлецов. Связи наши составляются не сходством мнений, не сообразностью характеров, не одинаково целью в жизни и даже не сходством нравственных правил; ко всему этому мы совершенно равнодушны. Случай нас сводит, случай разводит и снова сближает без всяких последствий, без всякого значения.
[1]
[2]
[1]
[2]