С английского — Гр.[3]
В. Ф. Одоевский. Сцена из Петра Пустынника
Объясните мне, Милостивые Государи, то чувство, которое возбуждается в нас драматическим представлением? От чего ты бываешь в одно время и на сцене и в креслах? Актер, с которым мы говорили за минуту до начала спектакля кажется на сцене нам совсем другим лицом? Каким образом мы в одно и то же время принимаем живое участие в судьбе действующего лица — и судим об нем, как об человеке?
В Итальянской Опере давали «Петра Пустынника». Мне досталось сидеть в ложе возле самой сцены, пред моими глазами театральная природа была во всей наготе своей: разрумяненные лица, поддельные волосы, мишура, нарисованные морщины; по косым квадратам были намалеваны сусальным золотом бог знает для чего разной величины колонны, и сквозь холстинных сводов Египетской залы видны были обломки деревьев, модных окошек, надгробных камней, там между щитами крестоносцев мелькали лица в сертуках и в чепчиках; мусульманин крестился, уверяя машиниста, что не он задел чалмою лавину, зазвеневшую в то самое время, когда примадонна разливалась в руладах a piacere62*, и пока Оросман предавался оранию, перукмахер в белом переднике расчесывал бороду Нурредина. Прибавьте к этому неловкость актеров, их остроконечные жесты и гримасы, шепот суфлера — вокруг лишь лица, взоткнуты на галстуках, которые и без того каждый день встречаешь в гостиных пополам со стульями, лампами и столами, прибавьте простодушных зрителей, коим издали все бывшее на сцене казалось прекрасным, и кто не поверит, что я то смеялся, то негодовал, смотря на эту пеструю картину, на эту насмешку над очарованием. Но более всех смешил меня актер, представлявший лицо Петра Пустынника: он был высокого роста, в длинной схиме, подпоясанной веревкою, полотняный лоб разливал безжизненность по длинному лицу его; вероятно, желая изобразить спокойствие своего духа, он оборачивался не иначе как всем туловищем, рассекал воздух косыми углами и на все кудрявые крики Оросмана и на все отработанные вопли Агии отвечал холодными звуками. Это забавное страшилище ходило и выходило мерными тяжелыми шагами, как каменный гость в Моцартовском Дон Жуане, важно повелевало холстинным громом и молниею, не обращая никакого внимания на терзания любовников, которые в свою очередь смотрели больше на капельмейстера, нежели друг на друга, и лишь изредка склонялось к маленькому Лузиньяну illustre Gavaliere63* с женою, которые так же, как казалось уже издавна, смертельно надоели друг другу. Хор крестоносцев в бумажных латах не слушал ни почтенной четы, ни Петра Пустынника и повторял итальянские высокие речи самым чистым простонародным наречием. Наконец наскучило мне смеяться; беловатый свет от тусклых ламп жег мне глаза, и, чтобы они не мешали ушам, я спрятал лицо в воротник квароги и уселся в дальний угол ложи. Между тем в оркестре инструменты бушевали, свистали гобои, глухой голос четырех валторн отдавался, как из могилы, от резкого звука труб дрожь пробегала по нервам, и трепещущие перекаты тромбона делались чаще и яснее, буря разыгрывалась час от часу сильнее… слышите? взрыв за взрывом, громада за громадой… все падает… рушится… прекратилось течение времени, годы и дни, люди и природа смешались, прошедшие века возвращались и с удивлением смотрели на настоящее…
…Вокруг меня развалины, степи, гранитные скалы, равнодушные свидетели венных переворотов, глубокие расселины, в них многочисленные слои растений и животных, некогда полные жизни и на остатках которых развивались новые миры, спешили существовать и снова уступали место новому поколению, возле меня Петр Пустынник — старец тысячелетний, исполин, борода до колен, седая, покрасневшая, как лентие жертвоприносителя, лунный свет в ледяных главах, вековой снежный мох на челе — пред старцем на коленах бледная, трепещущая дева, как лилия, крутимая ветром при подошве утеса, звуки ее голоса разрывали сердце.
«Я люблю Оросмана, — говорила она, — еще недавно привыкла любить его. Не разлучай нас! Не называй мою любовь преступлением, — совесть меня не тревожит, это преступление сделалось моей жизнию, моею добродетелью, другой я не знаю. Тысячи повинуются тебе, замечают твое движение, следуют за тобою, презирая и скорби, и болезни, на что тебе еще и мои страданья? разве без них мало тебе наслаждений на свете, а я еще только в сию минуту узнала, что я была счастлива.»
[3]