Конечно, это лишь схема, в действительности все оказалось гораздо сложнее, и автор «Обозрения русской словесности за 1829 год» будет и противоречить положениям этой статьи, многие существенные акценты изменятся и сместятся, по сам факт, что статья в «Деннице» должна быть понята и оценена в контексте будущей эволюции Киреевского, представляется бесспорным.
«Обозрение русской словесности за 1829 год» вызвало развернутый и сочувственный отзыв Пушкина, причем он не только одобрил статью в целом, но и солидаризировался со многими конкретными оценками современных литературных явлений, увиденными им у Киреевского. Обратим в этой связи внимание на один особенно показательный момент.
В заключительной части своей статьи, подводя читателя к выводу, что «у нас еще нет полного отражения умственной жизни народа, у нас еще нет литературы», Киреевский писал: «…если просвещенный европеец, развернув перед нами все умственные сокровища своей страны, спросит нас: "Где литература ваша? Какими произведениями можете вы гордиться перед Европою?" — что будем отвечать ему?
Мы укажем ему на "Историю российского государства"; мы представим ему несколько од Державина, несколько стихотворений Жуковского и Пушкина, несколько басен Крылова, несколько сцен из Фонвизина и Грибоедова…»
Пушкин обратил внимание на этот абзац и выписал его в своей рецензии. А когда в «Опровержениях на критики» он сам задался вопросом, какие произведения «наша словесность с гордостию может выставить перед Европою», его список оказался разительно сходен с тем, который составил Киреевский: «…Историю Карамзина, несколько од Державина, басен Крылова, пэан 12 года и несколько цветов северной элегической поэзии».
«Обозрение русской словесности за 1829 год» со всей определенностью выявило ту позицию, которую занял Киреевский в литературной борьбе конца 1820-х — начала 1830-х годов, и стало, по выражению Максимовича, «надежным задатком будущей деятельности» критика. «Оно возбудило многие толки в журналах; более всех огорчился, разумеется, Булгарин, бывший тогда особенным голосом, невыгодным для нашей литературы, отозвавшимся невыгодно и на Киреевском…» Булгарин, впрочем, не только «огорчился», но и стал распускать клеветнические слухи, вынудившее Жуковского 30 марта 1830 г. обратиться к царю и искать у него заступничества. «…Булгарин везде расславляет, — писал Жуковский, — будто бы Киреевский написал ко мне какое-то либеральное письмо, которое известно и правительству… Этим людям для удовлетворения их злобы никакие способы не страшны. Киреевский не писал ко мне никакого письма, за его правила я отвечаю; но клевета распущена; может быть, сочинено и письмо, и тайный вред мне сделан».
Статья в «Деннице» и вызванная ею полемика в немалой степени содействовали тому, что Киреевский стал центром того дружеского и литературного круга, в котором мы видим многих будущих сотрудников «Европейца». «В это время, — пишет Максимович, — Киреевский сошелся дружно с Е. А. Баратынским, и в частых беседах с ним утончал и поверял свой эстетический анализ для литературной критики, которая была его первым призванием», а когда Языков, переехав в Москву, «водворился возле Елагиных, с которыми сжился как родной», «произошел новый прилив поэзии в дому Елагиных. Киреевский, преданный в это время изучению Мольера и всех вообще комиков, сочинял вместе с Языковым комедии и разные драматические прологи для своих домашних представлений, которыми несколько лет разнообразились их вечера».
Эти «вечера, собиравшиеся по воскресеньям, остались памятными для всех, принимавших в них участие. Здесь под исход 1829 года бывал Пушкин, который по возвращении из Закавказской экспедиции, пожал дружескую руку своему критику — Киреевскому. Здесь постоянно являлись и давний друг Пушкина П. Я. Чедаев, с своею Западною проповедью, и А. С. Хомяков, осыпавший его стрелами своего Восточного остромыслия. Тогда завязывался тот спорный вопрос об отношении Русского просвещения к Европейскому, который потом для Киреевского был одною из главных задач его умственной деятельности и в разрешении которой он дошел до своих великих выводов в области умозрения».
«Тогда-то, — продолжает мемуарист, — развивалась вся тонкость и живость его диалектики, необычайная способность вносить примирительное начало в разноречащие мнения, находить, что в них истинного и приводить их к окончательным заключениям. Твоей же мысли дает он завершающее дополнение, а ее выражению — новое, последнее слово. К этой тихой, мирной беседе весьма шел и самый говор его, как будто нашептывающий в твою душу сердечные тайны. В такие трехголосные беседы обращались обыкновенно воскресные вечера по полуночи в кабинете Киреевского, и расходились они уже при утреннем солнце».