– У нее есть горничная, – сказала Гертруда, – горничная-француженка. Она вскользь об этом упомянула.
– Интересно, ходит ли ее горничная в гофрированной наколке и красных башмачках, – сказала Лиззи Эктон. – В той пьесе, на которую меня брал Роберт, тоже была горничная-француженка. Она расхаживала в розовых чулках и была ужасная проныра.
– Это была soubrette[26], – заявила Гертруда, не видевшая за всю свою жизнь ни одной пьесы. – Их называют субретками. Какой у нас будет великолепный случай научиться французскому!
Шарлотта только тихо и беспомощно охнула. Ей представилась пронырливая театральная особа в розовых чулках и красных башмачках, тараторящая без умолку на своем непонятном языке и снующая по всем священным и неприкосновенным закоулкам большого опрятного дома.
– Это единственное, из-за чего стоило бы поселить их здесь, – продолжала Гертруда. – Но мы можем попросить Евгению говорить с нами по-французски, и Феликса. Я собираюсь начать… в следующий же раз.
Мистер Уэнтуорт, не отпускавший все это время от себя свою дочь, снова окинул ее серьезным, бесстрастным взглядом.
– Я хочу, чтобы ты обещала мне одну вещь, Гертруда.
– Какую? – спросила она с улыбкой.
– Сохранять спокойствие. Не допустить, чтобы все эти… эти события лишили тебя покоя.
Посмотрев на него, она покачала головой:
– Боюсь, я не могу этого обещать, папа, я уже неспокойна.
Мистер Уэнтуорт некоторое время молчал, да и все они приумолкли, словно столкнувшись с чем-то дерзостным, внушающим опасения.
– Думаю, лучше поселить их в другом доме, – сказала Шарлотта тихо.
– Да, я поселю их в другом доме, – заключил мистер Уэнтуорт веско.
Гертруда отвернулась, потом посмотрела на Роберта Эктона. Кузен Роберт был ее давнишним другом, и она часто вот так, ни слова не говоря, на него смотрела, однако ему показалось, что на этот раз взгляд ее заменяет собой большее, чем обычно, число робких высказываний, предлагая ему, между прочим, обратить внимание на всю несостоятельность плана ее отца – если у него в самом деле был такой план – сократить ради сохранения душевного спокойствия их точки соприкосновения с иностранными родственниками. Но кузен Роберт принялся сейчас же восхвалять мистера Уэнтуорта за его щедрость.
– Вы совершенно правы, решив предоставить им маленький домик, – сказал он. – Это очень с вашей стороны благородно, и вы ни при каких обстоятельствах об этом не пожалеете.
Мистер Уэнтуорт был щедр и знал, что он щедр. Ему доставляло удовольствие знать это, ощущать это, убеждаться каждый раз, что щедрость его не осталась незамеченной, и удовольствие это было единственной известной автору этих строк слабостью, которую позволял себе мистер Уэнтуорт.
– Трехдневный визит – самое большее, что я бы там выдержала, – заметила, обращаясь к брату, мадам Мюнстер после того, как они вступили во владение маленьким белым домиком. – Это было бы слишком intime[27], вне всякого сомнения, слишком intime. Завтрак, обед, чай en famille[28] – да если я дотянула бы до конца третьего дня, это означало бы, что наступил конец света. – Она высказала эти соображения и горничной своей Августине, особе весьма умной, к которой баронесса питала почти неограниченное доверие. Феликс заявил, что охотно провел бы всю жизнь в лоне семьи Уэнтуорт, что таких добрых, простых, милых людей он никогда еще не встречал и что полюбил их всей душой. Баронесса согласилась с ним, что они просты и добры, являют собой образец добропорядочности и очень ей нравятся. Молодые девушки – законченные леди: Шарлотта Уэнтуорт, несмотря на ее вид сельской барышни, леди в самом полном смысле этого слова.
– Но это не значит, – сказала баронесса, – что я готова признать их самым интересным для себя обществом, и тем более не значит, что готова жить с ними porte à porte[29]. С таким же успехом можно было бы ожидать от меня, что я пожелаю возвратиться в монастырь, носить бумазейный передник и спать в дортуаре.
Тем не менее баронесса была в превосходном расположении духа и чрезвычайно всем довольна. Наделенная живой восприимчивостью, утонченным воображением, она умела наслаждаться всем, что есть в мире самобытного, всем, что в своем роде по-настоящему хорошо, а дом Уэнтуортов представлялся ей в своем роде совершенным – на редкость мирным и безупречным. Исполненный голубино-сизой прелести, от которой веяло благожелательностью и покоем, присущими, как полагала баронесса, квакерству, он опирался в то же время на такой достаток, каким в ряде мелочей повседневной жизни отнюдь не мог похвалиться маленький бережливый двор Зильберштадт-Шрекенштейн. Баронесса чуть ли не с первого же дня убедилась, что ее американские родственники очень мало думают и говорят о деньгах, и это произвело на нее сильное впечатление. Вместе с тем она убеждена была, что если бы Шарлотта или Гертруда попросили у отца любую сумму, он им тотчас же ее бы предоставил, и это произвело на баронессу впечатление еще более сильное. Но самое, пожалуй, сильное впечатление произвело на нее следующее: баронесса сразу же – можно сказать, почти мгновенно – утвердилась в мысли, что Роберт Эктон бросится сорить деньгами по первому слову этой маленькой пустозвонки – его сестры. Мужчины в этой стране, говорила баронесса, бесспорно, очень услужливы. Заявление ее, что она всей душой стремится к отдыху и уединению, ни в коей мере не было полной неправдой; баронесса вообще никогда не говорила полной неправды, но справедливости ради следует, по-видимому, добавить, что и полной правды она тоже никогда не говорила. Евгения написала в Германию своей приятельнице, что пребывание ее здесь – как бы возврат к природе, все равно что пить парное молоко, а она, как известно, парное молоко очень любит. Себе она сказала, что придется немного поскучать; но что лучше доказывает ее хорошее расположение духа, чем готовность даже немного и поскучать? Когда с веранды пожалованного ей домика она смотрела на безмолвные поля, на каменистые пастбища, на светлую гладь прудов, на беспорядочно растущие фруктовые деревья, ей казалось, что ни разу в жизни ее не обступала такая беспредельно глубокая тишина, доставлявшая ей тонкое чувственное удовольствие. Так все это было хорошо, невинно, надежно, что непременно должно было привести к чему-то тоже хорошему. Августина же, которая привыкла полностью доверять уму и дальновидности своей госпожи, была крайне озадачена и угнетена. Обычно ей достаточно было и намека, если намек ей был понятен, – Августина не любила не понимать, а тут она просто терялась в догадках. Нет, скажите, что здесь делать баронессе – dans cette galère?[30] Какую рыбу думает она выудить из этих стоячих вод? Видно, очень уж хитрую игру она затеяла. Августина верила в свою госпожу, но ей не нравилось ходить впотьмах, и неудовольствие этой тощей, рассудительной немолодой особы, не имевшей ничего общего с представлением Гертруды о субретках, выражалось на ее бледной физиономии такими косыми усмешками, с какими навряд ли еще кому-нибудь доводилось смотреть на скромные свидетельства мира и достатка в доме Уэнтуортов. По счастью, она могла топить свое неодобрение в бурной деятельности. Августина, мало сказать, разделяла мнение своей госпожи – она дошла в нем, безусловно, до крайности, – что маленький белый домик плачевно гол. «Il faudra lui faire un peu de toilette»[31], – заявила она и принялась вешать на двери portières[32], расставлять в самых неожиданных местах раздобытые в результате усердных поисков восковые свечи и набрасывать на ручки диванов и спинки кресел какие-то невообразимые покровы. Баронесса привезла с собой в Новый Свет изрядный гардероб; и обе мисс Уэнтуорт, явившиеся к ней с визитом, были несколько ошеломлены этим столь неумеренным использованием предметов ее туалета. На дверях висели индийские шали, исполнявшие роль занавеса; со всех сидений беспорядочно свешивались диковинные ткани, отвечавшие метафизическому представлению Гертруды о мантильях. На окнах были розовые шелковые шторы, благодаря которым комната казалась странно затуманенной, а на каминной доске лежала полоса великолепного бархата, прикрытая грубым, грязного цвета кружевом.