Мистер Уэнтуорт, наносивший, как я уже сказал, ежедневно церемонный визит племяннице, привыкнуть к ней тем не менее никак не мог. Даже напрягая до предела свое воображение, он все равно не мог поверить в то, что она родная дочь его сводной сестры. Сестра осталась для него воспоминанием детства, ей было всего двадцать лет, когда она уехала за границу, откуда так и не вернулась, выйдя там самым своевольным и нежелательным образом замуж. Тетушка его, мисс Уайтсайд, взявшая ее с собой в Европу всего лишь с целью попутешествовать, высказала по возвращении столь нелестное мнение об Адольфусе Янге, с которым строптивица связала свою судьбу, что это подействовало чрезвычайно расхолаживающе на родственные чувства – в первую очередь на чувства сводных братьев. Кэтрин и дальше ничего не предприняла, чтобы умилостивить родню. Она не удостоила их даже письмом, где дала бы им более или менее недвусмысленно понять, что ей дорого их временно замороженное расположение, а посему бостонское общество почло за высшее милосердие по отношению к этой молодой леди забыть о ней и воздерживаться от догадок насчет того, в какой мере заблуждения матери передались ее отпрыскам. Что касается самих молодых людей – смутные слухи об их существовании дошли до него, – мистер Уэнтуорт не устремлял все эти годы им вослед свое воображение, у него достаточно было дел и под рукой. И хотя почтенный джентльмен наделен был весьма беспокойной совестью, мысль о том, что он жестокосердый дядюшка, не беспокоила его, разумеется, нисколько. Теперь же, когда племянник и племянница предстали перед ним, он убедился воочию, что они произросли в другой обстановке, в другой среде, совсем не похожей на ту, в какой собственное его потомство достигло предполагаемой зрелости. У него не было оснований утверждать, что среда эта оказала на них дурное влияние, но порой он боялся, что так и не сможет полюбить свою, похожую на знатную даму, изысканную, утонченную племянницу. Его сбивала с толку, приводила в растерянность ее иностранность. Они как бы говорили с ней на разных языках. В ее словах всегда было что-то непонятное. Ему казалось, что другой на его месте сумел бы примениться к ее тону: задавал бы вопросы, обменивался бы острыми словечками, отвечал бы на ее шутки, иной раз по меньшей мере странные, если учесть, что они обращены были к нему, ее дяде. Но сам он был на все это решительно не способен. Он не способен был даже оценить ее положение в обществе. Она являлась женой знатного иностранца, желавшего расторгнуть с ней брак. Это было ни на что не похоже, но мистер Уэнтуорт чувствовал себя недостаточно вооруженным знанием жизни, чтобы об этом судить. И как ни пытался он убедить себя, что дело обстоит иначе – ведь он светский человек, чуть ли не один из столпов общества, – тем не менее дело, как видно, обстояло именно так, и он стыдился признаться в этом самому себе, а еще больше – каким-нибудь, возможно, слишком наивным вопросом обнаружить перед Евгенией, до чего беден в этом отношении его арсенал.
Мистер Уэнтуорт полагал, что может подступиться ближе – он так бы это выразил – к своему племяннику, хотя и не поручился бы, что племянник его вполне надежен. Он был настолько весел, красив и разговорчив, что нельзя было не думать о нем хорошо. Но вместе с тем, казалось, есть что-то почти вызывающее, почти порочное – или, по крайней мере, должно было быть – в этом одновременно и столь жизнерадостном, и столь положительном молодом человеке. Надо сказать, что Феликс хоть и не отличался серьезностью, однако, безусловно, стоил большего – обладал большим весом, содержанием, глубиной, чем многие молодые люди, чья серьезность не подлежала сомнению. Между тем как мистер Уэнтуорт размышлял по поводу этого противоестественного явления, племянник его бездумно восхищался своим почтенным дядей. Ему чрезвычайно нравился этот деликатный, великодушный, наделенный высокими нравственными достоинствами старый джентльмен с благородным аскетическим лицом, которое Феликс пообещал себе во что бы то ни стало нарисовать. Ибо Феликс отнюдь не делал тайны из того, что владеет кистью. И не его вина, если не сразу все приняли к сведению, что он готов писать необычайно похожие портреты за необычайно умеренную плату. Он художник – кузен мой художник, – сообщала Гертруда всем и каждому, как только представлялся для этого случай; она сообщала это и себе – так сказать, для острастки, для того чтобы лишний раз напомнить; она повторяла себе, как только оставалась одна, что ее кузен обладает этим священным даром. Гертруда впервые видела художника – она знала о них только из книг. Ей казалось, что жизнь этих романтических и таинственных существ сплошь состоит из приятных случайностей, не выпадающих никогда на долю простых смертных. И ее скорее разжигали, чем расхолаживали постоянные заявления Феликса, что он не настоящий художник: «Я никогда этим серьезно не занимался, – говорил он. – Никогда ничего не изучал. У меня нет никакой подготовки. Я владею всем понемногу, а как следует ничем. Я всего лишь дилетант».