Муж — честь ему и хвала — осудил ту, что распутала жеребца, так что дело обернулось отнюдь не в пользу его ловкачки-жены. Ex his[288], мой дворянин, позвольте мне утверждать следующее: во-первых, мужчины куда целомудренней женщин, а во-вторых, эти последние столь болтливы, что, и согрешив с мужчиной, не способны о том умолчать. Не разболтай наша кумушка о вынужденном подвиге своего кавалера, ничего бы она на этом не потеряла, а свою честь спасла и никто бы о ее падении не узнал.
Известно ведь: кто в грехах не кается — тому и отпускается.
О бородах[289]
Лишь от нас одних и зависит — укоротить или удлинить послеполуденные наши беседы, подобно тому как поступают с путлищем или как брат Жан Почни Бутылку обходился со своим требником ad propositum;[290] первым делом я хочу вам доказать, что борода более чем необходима, ибо лишь она позволяет различать, разделять и распознавать мужчин от женщин. И в самом деле, когда я вижу гладкий подбородок, я затрудняюсь сказать, кто передо мною, — уж не женщина ли, переодетая мужчиной. Да что говорить, стоит только припомнить некоторые истории — и вы сами убедитесь, что выбритые подбородки немалую роль сыграли в этой женско-мужской путанице. Но так как некоторых из вас истории сии могли бы задеть за живое и оттого вы сделали бы вид, что никогда ни о чем подобном не слыхивали, я берусь освежить вашу memento[291] рассказом о проделке одного цирюльника с неким весьма богатым и знатным дворянином, который — даром что старый хрыч, а в свои какие-нибудь семьдесят семь лет ухитрился заполучить в жены молоденькую девицу лет шестнадцати — семнадцати, красивую по всем статьям. Не прошло и двух недель, как молодая стала находить супружеский рацион чересчур тощим. Муж, засадив в клетку столь красивую пташку и зная, что ублажать ее чаще ему не по силам, решил, что береженого бог бережет, и, дабы избежать путешествия в страну рогоносцев, куда, он боялся, жена его заставит проехаться, предпочел убраться от греха в деревню, чем весьма раздосадовал молодую свою супругу, которой что деревня, что монастырь — один черт. Супруг уже и так принуждал ее к такому суровому посту, что не снился самому ревностному святоше во всей вселенной, а теперь и вовсе лишил ее всякого общества. Увидав ее в такой беде, одна весьма сведущая в любовных делах посредница обещала раздобыть ей другого наездника, — из молодых, да раннего, которого проще простого было бы ввести в дом: стоило только выдать его за кузину. Условившись о дне, часе и прочих обстоятельствах, наш цирюльник не замедлил явиться к своей кузине in habitu praestituto[292], и она его приняла с таким радушием, какое только возможно. Обе кузины отправились к добряку-мужу, который, со своей стороны, показал себя весьма гостеприимным хозяином. Ухватки этой новоиспеченной кузины были таковы, что никто не заподозрил бы в ней мужчину, если бы не слишком громкий и хриплый голос, который ее отнюдь не красил. Дабы предупредить всяческие подозрения, жена спешит сообщить мужу, что кузина ее простужена.
— Да, поверите ли, — подхватила кузеноподобная кузина, — это со мной случилось совсем недавно, на помолвке монсеньера де Сенекура: мне там пришлось столько плясать, что меня так и бросало из жара в холод. Однако теперь мне полегчало, и коли, не дай бог, опять охрипну, я уж вылечусь благодаря вашему гостеприимству.
Тем временем приготовлялся ужин, и кузины заговаривали зубы мужу, которого хлебом не корми, а подай веселую компанию. Между прочими разговорами, которые жена вела с новоизготовленной кузиной, вдруг и спрашивает она с усмешкою:
— А что, кузина, вы все так же боязливы? Раньше вы были куда какая трусиха!
— Ах, боже мой! — отвечала новоявленная родственница. — Да еще больше, чем прежде, — так, что каждую ночь моя кормилица ложится подле меня!
— Нет, нет, кузиночка, — успокоил ее муж, — не бойтесь ничего, в эту ночь моя жена составит вам компанию.
Трудно сказать, которая из двух кузин больше порадовалась таким речам. После ужина развлеклись еще беседою, вслед за чем пришло время укладываться спать. Гостья попрощалась со старым добряком, и он наказал жене лечь вместе с кузиной. Столь приятный приказ отнюдь не нуждался в повторении, и ему охотно подчинились. Ночь пролетела в ласках, которые убедили молодую даму, что ее муженьку куда как далеко до иных молодчиков позадиристей. Утром она просыпается веселая (ей хорошенько умяли ее сальце) и идет распорядиться по хозяйству, что заведено было ее мужем, любившим поспать подольше.
Молодой наездник всю ночь не занимался ничем, кроме как носился взад-вперед по лужку своей кузины, отчего весьма устал и выбился из сил, и к утру, решив отдохнуть, заспался до девяти часов. Горничные вошли в спальню, где подремывала эта прекрасная наездница, каковая, по причине жары вся разметавшись, выставила напоказ свой мужской признак.
— Ага, — воскликнула старая служанка, — так вот та дудочка, под которую пляшут кузены с кузинами! Стало быть, вам, мой дружок, захотелось к нам на лужок?! Ну, как бы не так! — И с молодым красавчиком тут же поступлено было, как он того и заслужил вместе со своей красоткой кузиной, et meruere bene[293].
Все вышерассказанное должно вас убедить, что борода весьма полезна и способна воспрепятствовать недоразумениям и конфузии, кои непременно приключались бы по недостатку сего признака, каковой с первого же взгляда о мужественности свидетельствует весьма ясно.
Испания
Из «Записей беседы…»
Франсиско Лопес де Вильялобос[294]
Ниже следует запись беседы между грандом королевства Кастилии, хворавшим желтой лихорадкой, и доктором Вильялобосом, находившимся у ложа больного, в присутствии его сыновей и знатных юношей из свиты
Герцог. Доктор.
Герцог. Вот уже две недели я жалуюсь на горечь во рту и не получаю от вас никакой помощи. А между тем вас считают лучшим медиком во всей Кастилии.
Доктор. С позволения вашей милости, я действительно изрядный медик; а уж чего не умею — тому не вразумил господь.
Герцог. Вы меня не поняли. Я не это хотел сказать.
Доктор. Что же вы хотели сказать, ваша милость?
Герцог. Медицина — это озорство; вы лучший озорник в Кастилии, следовательно — лучший лекарь.
Доктор. Чем не силлогизм? Я и то удивился, что столь горькие уста произносят столь сладкие речи. Вот где разрешение загадки Самсона, нашедшего медовые соты в пасти убитого им льва[295].
Герцог. Именно; поистине, я убит, и после господа бога — вы мой главный убийца.
Доктор. Вы меня тоже не поняли, ваша милость. Я не это хотел сказать.
Герцог. Что же?
Доктор. Вы не лев, а я не Самсон. Просто я подумал, что стоит вам чуточку прихворнуть, как вы преисполняетесь горечи, и ничего от вас не услышишь, кроме горьких жалоб да горьких истин. Спросите вашего майордома и всех слуг.
Герцог. Если бы я в свое время кромсал и пожирал живьем ваших собратьев[296], вы бы не сомневались, что я лев; но я сижу тут с вами, точно ручной, и поэтому вам кажется, что я ягненок?
Доктор. Это как будет угодно вашей милости. Его преосвященство кардинал Толедский дозволил не отвечать на такие вопросы.
Герцог. Не понял. Но вернемся к моей разлившейся желчи. Она отравляет горечью мой рот, проступает желтизной на моем лице, а вы не делаете ровным счетом ничего, чтобы выгнать ее вон.
Доктор. Какой смысл опорожнять мех, если его тотчас наполняют вновь?
Герцог. Вы считаете меня горьким пьяницей?
Доктор. О, что вы, сеньор. Во всей Кастилии не найдешь такого врага излишних возлияний.
Герцог. В чем же дело?
Доктор. Ваша милость, сами знаете, что мы уже совсем было вылечили вас от всех недугов, как вдруг вы устроили невиданный карнавальный пир; все, что хранилось в ваших погребах, и все, что имеется на белом свете, появилось к вашему столу — за исключением медиков. В тот вечер было съедено и выпито столько, что ночью вы едва не отправились к праотцам. Если бы ваш домашний врач и я не ухитрились вызвать у вас рвоту и из вашей опочивальни не вынесли бы четыре полных лохани всякой всячины — дичи, форели и прочей снеди, вы бы и двух часов не протянули. И все равно, когда сеньор заболел — врачи виноваты, а когда выздоровел, врачей не благодарят: ведь бог помог.
289
294
«Записи беседы…»
295
296