При всем разлете приключенческого духа даже в ранней новелле «Великодушный поклонник» отчетливо очерчен ренессансный идеал. При этом, когда отвага и великодушие Рикардо достигают предела возможного и идеал будто утвержден, Сервантес возносит проблематику на еще более высокую ступень. Мало того что герой готов великодушно отступиться от освобожденной им Леонисы и вернуть ее сопернику, он осознает, что распоряжение свободой любимой, даже великодушное, есть узурпация, и провозглашает принципиальную свободу воли женщины: «Леониса принадлежит сама себе…» Только на такой основе, бескомпромиссное утверждение которой было весьма смелым в Испании, может, согласно новелле, строиться подлинное счастье.
В новеллах нравоописательно-бытовых Сервантес иным путем идет к гуманистическим обобщениям. В «Ревнивом эстрамадурце» правдиво обрисована трагедия неравного брака купли не только для жены-подростка, не успевшей до конца осознать свое несчастье, но и для богатого старика мужа, объективно превращающегося в тюремщика жены. Узнав об ее измене (в подцензурном тексте Сервантес был вынужден представить дело так, будто измена не совершилась), старик, после некоторых колебаний решившийся поступить человечно, все равно не выдерживает горя и умирает. Опыт, вынесенный из безрадостного брака, уродует на самой заре и жизнь молодой женщины, уже не способной воспользоваться относительно независимым положением богатой вдовы и уходящей в монастырь. Новелла как бы демонстрирует полную негативность отживших установлений официальной морали, ломающих счастье тех, кого само естество побуждает ей противиться, и не могущей обеспечить интересы тех, кто на нее опирается.
Особенности нравоописательных новелл Сервантеса сфокусированы в «Ринконете и Кортадильо». В изображении промышляющих мошенничеством бродяг-подростков и севильского воровского братства, в которое они вовлекаются, Сервантес точен, гуманен и эпически объективен. С предваряющей полотна Веласкеса и Мурильо проникновенностью (и живописностью) он обнаруживает все то хорошее, что есть в несчастных юнцах, и даже в воровской взаимовыручке, но в то же время диалектически и с беспощадной правдивостью показывает, как логика преступного мира ведет к оплаченным убийствам, сутенерству, к жестокости и гнусности. Новелла возвышается над плутовским романом не только полнотой показа энергии и жизнестойкости людей испанского «фальстафовского фона», сочувствием к персонажам, умением раскрыть человеческое в них, но и последовательным осуждением преступности. Внезапно смещая планы, Сервантес подводит к мысли, что банда Мониподио символизирует испанское государство. Грабя и убивая, бандиты, во всяком случае не менее искренне, чем какой-нибудь Филипп II, убеждены, будто служат «богу и добрым людям». Сервантес в несколько приемов описывает елейное благочестие преступников и их рвение в формально-богоугодных делах. Таким образом, в этой мягкой и человечнейшей новелле возникает неотразимая сатира на контрреформацию, чьим нравственным фундаментом была постулированная Тридентским собором формальная (то есть лицемерная) обрядность, показные «добрые дела». «Назидательная» концовка, — которую габсбургские чиновники не смели принять на свой счет, — доводит сатиру до предельной обобщенности и отчетливости: «Очень подивился Ринконете той уверенности и спокойствию, с которым эти люди рассчитывали попасть в рай за соблюдение внешней набожности, невзирая на все свои бесчисленные грабежи, убийства и преступления против бога».
Синтетическая тенденция новелл Сервантеса с наибольшей полнотой выступает в широко известной у нас и неоднократно издававшейся новелле «Цыганочка». Демократизм новеллы очевиден. Мысль, что дворянину должно пройти испытание в цыганском таборе, чтобы удостоиться руки и сердца Цыганочки, — в соответствии с ее человеческой ценностью, — выступает как нечто совершенно закономерное. Высокое развитие Цыганочки, ее непреклонное чувство собственного достоинства, свойственная ей тяга к «великим делам», отражающие достижения испанского Ренессанса, роднят ее с величайшими плебеями испанской драмы — Лауренсией из «Фуэнте Овехуны» Лопе и Педро Креспо из «Саламейского алькальда» Кальдерона.
Гений Сервантеса преодолевает и дистанцию от ренессансных пасторальных утопий до романтической поэмы XIX века, где воссоздавались как жажда ухода к природе и естественному человеку, так и горький урок, что «от судеб защиты нет». С глубоким реализмом воспроизведена вся разносторонность жизни табора — и воровские обычаи цыган, и то их вольнолюбие, которое сохранило притягательную силу для Пушкина, Мериме, Бизе и Лорки. Пространная речь старого цыгана Андресу (один из замечательнейших монологов Возрождения, напоминающий донкихотовские речи) о «свободной и привольной жизни нашей» прямо предваряет гостеприимные слова пушкинского Старика: «Будь наш — привыкни к нашей доле, Бродящей бедности и воле…» Но, в отличие от Земфиры, для которой проблема свободы встает как практический вопрос свободы женского чувства, Цыганочке нужен ренессансный идеал во всей полноте, включая идеальное равноправие женщины. Патриархальную мудрость цыганских старшин, как та ни замечательна, Цыганочка встречает иронически. С исступленной горячностью юности она провозглашает гуманистическое кредо: «Сии господа могут, пожалуй, вручить тебе мое тело, но не душу, которая свободна, родилась свободной и пребудет свободной, поскольку я этого желаю». Высокая патетичность этого клича в будущее не снижается оттого, что он стоит рядом с высказанной старым цыганом несколькими минутами позже житейски верной пословицей: «Нельзя наловить форелей, не замочив штанов». Трезвость Санчо не снижает идеалов Дон Кихота, но убедительно показывает их труднодостижимость.
Трехсотлетнее развитие европейской ренессансной новеллы подвело к реализму нового времени; собственная история этого реализма начинается с XVIII и даже с XIX века; что же касается судеб новеллы в XVII столетии, то им посвящен особый том «Библиотеки всемирной литературы».
Н. БАЛАШОВ, А. МИХАЙЛОВ, Р. ХЛОДОВСИИЙ
Италия
Из «Трехсот новелл»
Франко Саккетти[9]
Новелла IV
Мессер Бернабо, правитель Милана[10], приказывает одному аббату разъяснить ему четыре невозможные вещи, которые ему вместо аббата разъясняет один мельник, переодевшийся в платье этого аббата, и получается так, что мельник остается аббатом, а аббат мельником
Мессер Бернабо, правитель Милана, сраженный прекрасными доводами одного мельника, подарил ему весьма доходную должность. При жизни этого синьора его боялись больше, чем всякого другого, однако, хотя он и был жесток, все же в его жестокостях была большая доля справедливости. В числе многих историй, которые с ним приключились, был такой случай, когда один богатый аббат проявил нерадивость, не сумев как следует выкормить двух принадлежащих означенному синьору догов[11], которые от этого опаршивели, и синьор приказал ему заплатить за провинность четыре флорина. На это аббат взмолился о пощаде. Означенный синьор, видя, что тот молит его о пощаде, сказал ему:
— Если ты разъяснишь мне четыре вещи, будет тебе полное прощение; а вещи, о которых я хочу, чтобы ты мне сказал, таковы: сколько отсюда до неба? Сколько воды в море? Что делается в аду и что стоит моя особа?
9
Литературе Саккетти отдавал свободное от политики время. Самая главная книга Саккетти — это его сборник «Триста новелл», написанный в 1392–1396 годах. По его словам, он задался мыслью написать эту книгу, «раздумывая о нашем времени и об условиях жизни человека, которого часто посещают заразные болезни и смерть от неведомых причин; видя, сколько в жизни бывает невзгод и войн, гражданских и внешних; размышляя о том, сколько народов и отдельных семей очутилось вследствие этого в бедности и горестном положении и как в поте лица своего, среди огорчений приходится им переносить свою бедность, когда они чувствуют, что жизнь их проходит; учитывая, сверх того, до чего люди любят послушать о необыкновенных вещах, в особенности же падки до чтения легкого и приятного, а в особенности до приносящего утешение, благодаря чему многие скорби сменяются смехом» («Предисловие к тремстам новеллам». Перевод В. Ф. Шишмарева).
Многие из новелл Саккетти построены на материале реальных событий, другие воспроизводят забавные истории и анекдоты, почерпнутые из сокровищницы народного творчества. Язык их разговорен, гибок и удивительно пластичен. В конце XVIII — начале XIX века он будет приводить в восторг итальянских пуристов, которые объявят его языком «золотой поры» итальянской литературы.
Новеллы Ф. Саккетти были высоко оценены современниками (поэт Антонио Пуччи именовал их автора «живым источником прекрасной речи»), и фабулы их вошли в произведения многих писателей Возрождения (Поджо Браччолини, Н. Макьявелли, Дж. Вазари и др.). Тем не менее в силу ряда не вполне понятных причин уже сильно попорченная рукопись «Трехсот новелл» (из трехсот новелл в ней сохранилось двести двадцать три) была напечатана лишь в 1724 году в Неаполе. Католическая церковь встретила это издание в штыки. В 1727 году новеллы Саккетти были внесены в ватиканский «Индекс запрещенных книг». Но просветители (Д. Гравина, Г. Гоцци) их поддержали и способствовали их популяризации. В XIX веке полное собрание дошедших до нас новелл Саккетти издавалось двенадцать раз. Наиболее авторитетным изданием «Трехсот новелл» считается: «Trecentonovelle». A cura di V. Pernicone, Firenze, 1946.
На русский язык новеллы Саккетти переводились неоднократно: Франко Саккетти. Человеческая комедия. Перевод Т. Герценштейн. М., 1917; Франко Саккетти. Новеллы. Перевод А. Габричевского. М., 1956; Франко Саккетти. Новеллы. Перевод В. Ф. Шишмарева. М.—Л., Изд-во АН СССР, 1962 («Литературные памятники»); это издание является наиболее полным и снабжено обстоятельным комментарием выдающегося филолога Д. Е. Михальчи. Кроме того, отдельные новеллы Саккетти входили в сборники: «Новеллы итальянского Возрождения, избранные и переведенные П. Муратовым», т. I. М., 1912; «Итальянская новелла Возрождения». Составление А. Эфроса. Редакция переводов и вступительная статья Э. Егермана. М., Гослитиздат, 1957.
В настоящем томе новеллы Ф. Саккетти печатаются по этому изданию.
10
11