Выбрать главу
Он занавеску отстранил рукой и тихо стал перед окном раскрытым. Ночь летняя таинственна была и веяла дыханием усталым, а рой мерцающих на небе звезд сиянье проливал над миром сонным и вел какой-то разговор невнятный с разбуженными ветками в саду. Ночь ясною была, но мрак зловещий сгущался у Бетховена в душе — сквозь этот мрак он ничего не видел.
Он тихо отвернулся от окна, в раздумии по комнате прошелся и у открытого рояля сел. Мелодия взлетела бурным вихрем и, дрогнув, оборвалась. Руки он вдруг опустил и побледнел смертельно. Зловещие, безрадостные мысли вспорхнули на мгновенье черным роем, как вспархивают искры из-под пепла, когда разрыта груда жарких углей. «Все для меня окончено навек! Ослепший не увидит света солнца, и лишь затем блуждает он во тьме, чтоб каждый миг испытывать весь ужас при мысли о потерянных мирах. Слепой! Отныне для меня погасли лучи светила вместе со звучаньем музыки… А всегда они одни и жизнь давали духу моему, и свет высокий чувствам горделивым. Я жил один — и вот себя я вижу при жизни мертвецом. Другие люди живут гармонией моих творений, а я по их вине навеки глух. И призрак участи моей жестокой преследует меня неумолимо своим холодным и зловещим смехом: „Творец гармонии — ты сам глухой!“ И сердце просит мира и покоя, покоя под землей. У двери гроба судьба не будет ни стучать, ни звать».
Тень смерти над художником витала, и холодом пахнуло на него, но гений и души его хранитель отвел удар… И вот Бетховен встал, и поднял голову, и хмуро глянул через окно на звездный небосвод. «Так близок мой покой! Но сердце жаждет такого ли покоя? Избавленья? Покоя в смерти? Или малодушье о нем мне шепчет льстивым голоском? Где ж гордое сознание, что есть величье в человеческом несчастье?! Да, ты слепой! Гомер был тоже слеп, но в слепоте своей яснее зрячих он все, что было тайным, увидал.
Так, значит, не в зрачках таится зренье, а в сокровеннейшей святыне сердца. И я оттуда слышу отзвук чудный,— быть может, стонет так душевный хаос? Рыданье ли то сердца моего иль первый трепет мыслей неизвестных, но гордых, зародившихся во мраке, которым бог назначил новый путь?..
Нет! Нет! Он жив, тот всемогущий дух, а с ним и я в искусстве существую… Утрата одного лишь только слуха не может уничтожить идеал, поддержанный тем Слухом Высочайшим. Через него я ощущаю пульс всей буйной жизни естества земного. Не он ли в сердце у меня трепещет? Не оттого ль оно страдает так? Вся жизнь его в мучениях тяжелых… Лишь в тайном этом слухе обрету для новых чувств неслыханные звуки, чтобы искусство ими обновить…»
Так вот какой достигла высоты великая душа в великой скорби!
И, унесен взлелеянной мечтой в ее полет, он за свое творенье заброшенное снова принялся. И все забыл, и всех забыл на свете. В гармонии, и дивной и могучей, столкнулись звуки стройно и слились в мятежный рой, летящий с новым роем, как языки пожара. И от них горячим вновь повеяло дыханьем… А смертные оковы, что душа отбросила так гордо, чуть звенели мучительно, как отзвук дальней бури, и где-то замирали вдалеке… В могучем хоре молодого гимна дыхание высокого покоя затрепетало — гордый дух воскрес.
И в забытьи Бетховен не заметил, как в комнату его вошел неслышно один из молодых учеников и, пораженный звуками рояля, остановился. Страшные сомненья в его уме смущенном зароились: «Я слышу, как рычит голодный лев! Откуда эти звуки? Как возникли? Не в приступе ли мрачного безумья? А может быть, забыв звучанье мира, он потерял и память стройных форм? Безумец, уж не думает ли он мир заглушить рычаньем громовым и дать музыке новые законы?»