— Война с Францией? — сказал оберамтманн. — Быть может, она теснее сплотит новых братьев по оружию.
Офицеры промолчали. Лейтенант фон Венденштейн встал и начал расхаживать по комнате.
— Позвольте мне отправиться к своим делам, — сказал кандидат, — время моё крайне ограничено, а работы предстоит много.
Он поднялся.
Офицеры также встали.
— Нам нужно поговорить с вами наедине, — шепнул фон Чиршниц лейтенанту фон Венденштейну.
— Сейчас… Пойдёмте в мою комнату, — отвечал последний и подошёл к Елене, уже прочитавшей письмо отца.
— Надеюсь, — сказал оберамтманн кандидату, — что на обратном пути вы повидаетесь с нами?
— Я не премину засвидетельствовать своё почтение, — прибавил он, искоса взглянув на кузину, которая обвила руку своего жениха и опустила голову к нему на плечо, — и получить ответ Елены отцу.
Елена кивнула головой. Кандидат вышел из комнаты с почтительным поклоном и с кроткой улыбкой на сжатых губах.
Когда он вышел на улицу, эта улыбка исчезла, глаза загорелись злобой, жёсткое неприязненное выражение исказило черты. Но вскоре лицо его приняло своё обычное равнодушное спокойствие, и быстрыми шагами направился он к Георгсваллю, где вошёл в большой дом, в котором помещалось управление прусского гражданского комиссара барона фон Гарденберга.
Дежурный ввёл его в приёмную. Через полчаса кандидат стоял пред начальником прусского гражданского управления в бывшем Ганноверском королевстве.
Фон Гарденберг, человек лет сорока трёх, с важным лицом, в котором замечалось некоторое нервное раздражение, сидел за своим письменным столом и жестом пригласил кандидата занять место напротив.
Тот, потупив глаза, смиренно начал:
— Я пришёл просить ваше сиятельство…
— У меня нет этого титула, — отрезал фон Гарденберг.
Кандидат низко поклонился.
— Прежнее правительство, — сказал он, — обещало назначить меня в адъюнкты к моему дяде, пастору Бергеру в Блехове. Обещание забыто, и я покорнейше прошу…
— Отчего вам не обратиться в департамент духовных дел? — спросил фон Гарденберг.
— Я тщетно обращался туда несколько раз, но не дождался ответа, — отвечал кандидат. — Не знаю, по множеству ли занятий или по личной неприязни. — Он возвёл глаза к небу. — Я не могу выказывать упрямой привязанности к прежним порядкам, и, быть может, по этой причине высшие власти…
— Стало быть, вы смотрите на новые условия так, как мы того желаем для блага страны, которой посвящаем все заботы и к которой питаем искреннюю любовь? — спросил комиссар, пытливо смотря на кандидата.
— Так угодно Господу! — отвечал молодой человек, складывая руки. — И служителю алтаря не подобает идти против Божией воли: его долг — смягчать христианским увещанием, покорностью и любовью жестокость судьбы.
— Очень рад, господин кандидат, — сказал фон Гарденберг ласковее, — встретить такой образ мыслей. Насколько легче было б нам, повинуясь воле короля, поставить страну, тихо и миролюбиво, в новые условия! К сожалению, — продолжал он, — не всё ваше сословие разделает эти воззрения, и именно в кружках лютеранских пасторов мы встречаем противодействие, которое тем опаснее, что скрывается за неприкосновенностью духовного звания. — Кандидат помолчал с минуту. — Я ещё молод летами и недавно занял должность, и суждение моё может быть неосновательно, но я не думаю, чтобы была возможность легко устранить недоброжелательное настроение… — Он замолчал.
— Из чего, по вашему мнению, происходит это настроение? — спросил фон Гарденберг. — Конечно, не от простой привязанности к королю Георгу: он многим был лично неизвестен.
— Если я осмелюсь, — сказал Берман нерешительно, — выразить своё мнение по этому вопросу, а также о состоянии всей страны…
— Прошу вас высказать своё мнение! — заметил фон Гарденберг. — Всякое замечание человека, близко знакомого со страной, будет черезвычайно полезно нам и будет иметь право на нашу благодарность.
— Я полагаю, — отвечал кандидат, устремляя взгляд на Гарденберга, — что неприязненность духовенства к новому положению имеет не политическую, но, так сказать, чисто теологическую основу. — Прусско-евангелическая государственная церковь основана на унии — воссоединении того, что было разделено спорами реформаторов; ганноверская же церковь стоит на почве строгого и исключительного лютеранства, которое скорее перейдёт в католичество, чем сделает шаг к сближению с реформатами. Ганноверское духовенство, — продолжал молодой человек, — видит в Пруссии и во всём прусском воплощение унии, то есть переход к реформатскому исповеданию или религиозному индифферентизму; оно считает древнелютеранскую церковь в опасности и, — с губ его сорвался вздох, — чтобы постичь степень фанатического раздражения, от которого зависят указанные воззрения, нужно вращаться, подобно мне, в кругу духовенства. В этом вопросе я беспристрастный наблюдатель, — сказал он после небольшой паузы. — Уже давно церковные отношения в Пруссии стали предметом моих исследований, и уже давно я удивляюсь тому мудрому строю евангелической государственной церкви, которая, на почве соединения обоих исповеданий, исключает всякую ненависть, неприязненность и еретичество, незбежных спутников исключительного лютеранства — того лютеранства, которое ныне так сильно уклонилось от чистого духа евангелической свободы и любви, наполнявшего первых реформаторов.