Потом он добежал на коньках до берега, снял их и принялся рыться в развалинах домика. Небо к нему было милостиво: он нашел в целости и сохранности весь шоколад — около сотни плиток — и мешок сахара. Удалось спасти кофе и почти все консервы, главным образом — копченую рыбу. Он переходил несколько раз через реку и зарывал в снег под деревьями все, что не мог унести с собой. Затем взвалил на плечи полный мешок и углубился в чащу белого безмолвного леса, откуда порой доносился лишь вороний грай. Он чувствовал, что наконец-то перестал быть ребенком; он стал настоящим мужчиной, умелым и решительным партизаном, способным выполнить патриотическое задание и убить врага, подобно лучшим борцам за свободу. Но это чувство восторга и мужской радости было недолгим.
Целых пять часов добирался он до того места на болотах, где укрывались отряды Крыленко, Добранского и Громады. Вероятно, от усталости или просто от нервного перенапряжения что-то в нем сломалось; поэтому, подробно отчитавшись перед партизанами о своем подвиге и сбросив им под ноги мешок с продуктами, он, вместо того чтобы отвечать на их взволнованные расспросы и наслаждаться тем, как они дружески похлопывают его по спине и восхищенно качают головами, впервые с тех пор, как ушел к подпольщикам, расплакался; его сердце странно ожесточилось; сквозь слезы он пристально смотрел на них, и взгляд его горел чуть ли не злостью. На их удивленные вопросы он лишь качал головой, а когда они наконец утихли и оставили его в покое, взял Зосю за руку и вышел с нею наружу.
Они медленно прошли по деревянным мосткам через замерзшее болото и остановились у лодки, зажатой льдом между окаменевшими камышами, и от всего того, что ему хотелось сказать, от всего того, что ему хотелось прокричать, от всего возмущения, которое его душило, осталась единственная фраза, произнесенная дрожащим, детским голосом:
— Я хочу стать музыкантом, великим композитором. Мне хотелось бы играть и слушать музыку всю жизнь — всю свою жизнь…
Он посмотрел на окружавший его ледяной мир, где ничто не шевелилось, где все было словно обречено оставаться неизменным до скончания времен — не распускаться, не оживать, не расцветать и не возрождаться; где все было обречено оставаться таким, как в день первого злодейства, обречено убивать и умирать; где горизонт был вечно возобновляемым прошлым; где будущее было всего лишь новым видом оружия; где победы предвещали только новые битвы; где любовь была пылью, пускаемой в глаза; где ненависть сжимала сердца, подобно тому, как лед стискивал эту лодку с ее веслами, разбросанными, как бессильные руки; и маленькая ладонь Зоси в его руке была лишь крошечным ледяным осколком этой вселенской стужи. Девушка обняла его за шею, прижалась к нему и тоже расплакалась, но не потому, что ее сердца коснулась неизбывная мировая скорбь, а потому, что он казался ей таким грустным и потерянным, что она даже не знала, чем ему помочь.
Только Добранский понимал, что происходило в душе юноши. На следующее утро, когда они шли вдвоем через камыши сменять партизан, стоявших на часах на краю болота, он сказал ему:
— Скоро это кончится. Возможно, будущей весной. И тогда, клянусь тебе, не будет ни ненависти, ни убийства. Вот увидишь. Мир и строительство новой жизни… Вот увидишь.
— Он сидел на льду, — сказал Янек, — в коньках и пестром шарфе… Его наверняка связала ему мать или невеста… Ему было не больше, чем тебе. Он даже не взглянул на меня. Он смирился: просто наклонил голову и ждал выстрела. Я хорошо прицелился и нажал на курок.
— Ты не мог поступить иначе, Янек. Они сами виноваты. Это они затеяли весь этот кошмар.
— Всегда найдется кто-нибудь, кто его затеет, — со злостью сказал Янек. — Тадек Хмура был прав. В Европе самые старые соборы, самые старые и прославленные университеты, самые большие библиотеки, там получают самое лучшее образование — со всех уголков мира люди приезжают в Европу учиться. Но, в конечном счете, это хваленое европейское воспитание учит нас только тому, как найти в себе мужество и веские, неопровержимые доводы для того, чтобы убить человека, который ничего тебе не сделал и который сидит себе на льду, в коньках, наклонив голову и дожидаясь своего конца.
— Ты многому научился, — печально сказал Добранский.