Говорил он по-русски, хотя с сильным акцентом и иногда забывал самые простые слова, вставляя вместо них ивритские:
— Мы же тогда, в 45-м, все были молоды. Я был чуть ли не самым старым — за тридцать. Абе — 27. В сущности, дети… Дети, но видевшие гееном. Как это по-русски? Да, ад. И через него прошедшие.
Хотя рассказывал Эфраим по большей части о страшных вещах, в его голосе, когда он говорил о Ковнере, слышались восхищение и нежность.
— Аба? Каким он был? Он был герой и поэт… Редкое сочетание, если вдуматься. Герои обычно глухи к поэзии, а поэты трусливы, — улыбнулся он. — Аба был настоящим героем. Бесстрашным совершенно. Иногда очень страшным. Даже жестоким. И настоящим поэтом. А какой он был организатор?! О-о! Затевал и доводил до конца тысячи дел. Вот только с планом А не вышло. Когда он сказал нам, что от него надо отказаться навсегда, для нас это был шок. Многие после этого обвиняли его в предательстве. Это Абу-то! Он, думаю, так и не оправился от тех обвинений. Да, он был деловой человек. И при этом — снова странное сочетание — мечтатель. Такой классический еврейский мечтатель, как у Шолом-Алейхема. Аба, да… Таких теперь не делают…
Когда они прощались, Эфраим настойчиво предлагал, если что, приезжать без стеснения. Спустя почти год после той их встречи, Анна звонила, чтобы поздравить его с еврейским Новым Годом. Сидевшая на телефоне медсестра сообщила, что у Эфраима случился инсульт и он в плохом состоянии. Навестить его можно, только вряд ли эта встреча вас порадует.
Однако Рува настоял на визите. Они сидели в том же просторном, залитом солнцем холле, где сновали туда-сюда, громко друг с другом разговаривая и смеясь, не утратившие подвижности и оптимизма заслуженные сионисты и сионистки. Наконец, спустя четверть часа появился Эфраим. Вернее, его ввезли на кресле-каталке. Они смотрели на это гладкое и розовое лицо младенца, сходство с которым лишь подчеркивалось нелепым белым и чуть ли не батистовым чепцом на его голове, тесемки которого были завязаны аккуратным узлом под подбородком, и не узнавали. Своих гостей Эфраим не замечал. Взгляд его скользил по ним и блуждал вокруг, ни на чем не задерживаясь. Единственным, что, похоже, занимало его внимание, была бутылочка с молоком, стоявшая на подносе, прикрепленном к его каталке. Сиделка налила молока в глубокую тарелку, накрошила туда же печенья из пачки, лежавшей на том же подносе, и оставила их. Эфраим что-то бормотал и тянулся к тарелке. Правая половина его тела была парализована, но он, с трудом шевеля левой рукой, пытался добраться до крошек в тарелке. Он брал их, окуная пальцы в молоко. Крошки часто плюхались обратно, но когда удавалось их донести до рта, он жмурился от удовольствия.
Они несколько минут посидели рядом, а потом нашли ту же сиделку. Она вытерла ему лицо салфеткой, поправила чепец, сбившийся на сторону, и увезла его по коридору. Он умер через два месяца. Примерно тогда же они узнали о смерти Ковнера. Операция в Америке не помогла.
Этот визит ужаснул Руву. Раньше он спал ночью, как убитый. Анна ему даже завидовала. У нее сон всегда был неспокойный. Но после этого посещения бессонница напала и на него. Иногда, проснувшись, Анна не находила его рядом с собой. Она вскакивала в тревоге и обнаруживала его сидящим в кабинете.
— Что с тобой?
— Не спится. Никак не могу забыть Эфраима. Все думаю, во что он превратился всего за несколько месяцев. И что может ждать каждого из нас в самом конце. Так сказать, на закате.
Рува не в первый раз заговаривал о закате. И это всегда задевало Анну. Она думала про себя: «Конечно, ему легко так говорить. А у меня только сейчас восход начался. Вся моя жизнь до него — одно сплошное солнечное затмение». Она попыталась обратить все в шутку.