– Ты знаешь… ты великий писатель, и эта твоя последняя вещь… ты сумел так тонко прочувствовать суть проблемы…
– Угу, – пробормотал я.
Евлахов читал куски из „Эвтаназии", и потом ему был известен финал. Я ведь не Момин ибн Середа, у меня все наперед выверено и просчитано.
Кстати, коль уж я окончательно вознамерился забросить занятия вивисекцией (где вместо зверей – литературные произведения), расскажу хотя бы в двух словах о придуманной мною интриге. Один человек, для которого сделалось невыносимым его дальнейшее существование, уговорил известного гипнотизера, чтобы тот стер из его памяти всю информацию о собственной личности. Правда, не хило? Хотелось бы почитать? А вот вам шиш! Все претензии к Моминой.
– Короче, – нетерпеливо бросил я.
Евлахов мне определенно не нравился. Он был похож на человека, накачавшегося „экстази". Но наркотики он вроде бы не употреблял. В его тусклом взгляде пробудилась прежняя пронзительность, которой теперь сопутствовал отблеск сумасшедшинки.
– Ты еще не подозреваешь, что сейчас произойдет, – сообщил он мне с каким-то дурацким злорадством.
– Лучше расскажи, почему окно открыто.
– А мне захотелось полетать. На манер чайки Джонатана Ливингстона или Карлсона, который живет на крыше. Правда, продвинулся не далее подоконника – всё эти дурацкие инстинкты! Помнишь мое стихотворение про механическую жабу? Когда она подпрыгивала к краю стола, ее почему-то заедало, и она принималась скакать на одном месте. Оказывается, механическая жаба – это я сам. Ха-ха! Мадам Бовари – это Флобер. А механическая жаба – это я.
– Как поэтично!
Внезапно он прыгнул – не хуже настоящей жабы, должен признать, – и, бухнувшись на пол прямо передо мной, попытался заглянуть мне в глаза.
– Твердовский, имею я право на эвтаназию?
– Что случилось?
– Ты прекрасно знаешь, что случилось. – Он больно ткнул меня пальцем в живот. – Ты лучше кого бы то ни было это знаешь.
Если с утра у вас не было маковой росинки во рту, организм наиболее эффективно перерабатывает шлаки. А если к тому же вас и пальцем в живот… Целительное воздействие подобного пальпирования не поддается оценке.
– Ну да, тебя бросила жена, если ты это имеешь в виду, – проговорил я. – Тоже мне, несчастье!
Этим мне хотелось лишь подчеркнуть всю неуместность излишне эмоциональных реакций. Ну, отрезали тебе полторы ноги, прихватив еще кое что в придачу – тоже мне, несчастье! В смысле нужно встречать подобные напасти достойно, в тишине сердца своего, и ни в коей мере не напрягать собственными бедами других граждан.
– Я не могу без нее дышать, – сказал Евлахов, для которого подобные рассуждения, очевидно, являлись чересчур тонкой материей. – Она была для меня вроде кислородной подушки.
– Кто, эта…
– Молчи! – рявкнул он.
– Может, она не позволяет тебе видеться с ребенком?
– На хрен ребенка!
Он явно нуждался в реабилитационном курсе назидательно-философской терапии, поскольку ранее в основном муссировалась тема „отцов и детей": дескать, жена – говно, вот только хреново, что ребенок растет без отца, и что кроме отца с ним никто не может сладить, а отца нет рядом, и что сын теперь – настоящий беспризорный… Ну и, естественно, сердце кровью обливается. Сердце отца, естественно…
– Знаешь, о ком мы больше всего тоскуем, козлы? – глубокомысленно проговорил я. – О людях, которые могут запросто обойтись и без нас. И только поэтому. Сделай вид, что тебе на нее насрать, и она завтра же прибежит сама. Приползет на полусогнутых и станет облизывать тебе жопу.
Он истерически заржал. Видимо по его мнению я сморозил несусветную глупость.
– Зря смеешься, – отозвался я, – все это – суровая правда жизни.
Он снова ткнул меня пальцем в живот: да так подленько, неожиданно – хоп! – и только кадык задергался.
– Не пытайся сбить меня с панталыку!
– Слушай ты, Карлсон недоделанный…
Евлахов разразился пламенной тирадой, что Люська, мол, не рождена для облизывания жоп, то есть, чтоб сказку сделать былью, и что если она увидит где-то голую жопу, она разве что покусать ее в состоянии, и это и есть суровая правда жизни.
Одним словом, разговор складывался содержательный.
Мы оба орали, как мудаки.
Он – про ее кусательные способности..
А я в ответ:
– Тогда на хрен она сдалась? У тебя что, жопа казенная?
А он:
– А я не могу без нее дышать! На хрен мне жопа на том свете?
А я:
– Так ведь ты еще пока на этом свете!
А он:
– Вот именно – пока. Я ведь уже говорил, что ждал тебя. И не из-за твоей паршивой хавки, между прочим.
– То-то я гляжу ты в сторону сумки даже не глядишь. А что, интересно, было паршивее, сыр или галеты?.. Что ты сказал???!!!
Тут до меня дошло.
Я решительно повернулся с намерением уйти, но он намертво вцепился в рукав моей куртки.
– Послушай, сам я никогда не смогу этого сделать, я уже убедился. А кроме тебя у меня больше никого не осталось.
С поэтами не соскучишься! Ей-Богу! Я попытался отодрать его руки от куртки – безрезультатно.
– Значит, ты вообразил, что имеешь право на эвтаназию?
– А кто сказал, что муки обязательно должны быть физическими?!
Он зарыдал. Видимо, на солнце появились какие-то злокачественные пятна: вчера Момина, а сегодня Евлахов на мою бедную черепушку.
– Не фиг нюни распускать! – сказал я ему. – Хорошо, как ты хочешь, чтобы я это сделал?
В принципе это был возмутительный шантаж. Дождался бы он, кабы не куртка. Вот интересно: если бы вашу куртку грозили изорвать в клочки, как бы вы поступили на моем месте?
Толька тут же успокоился – шантажист хренов – и потащился в дальний угол комнаты, где на кресле, на куске белого целлофана, валялся провод с оголенными концами.
– Это из силовой розетки, – пояснил он. – Ты должен взять его, только осторожно, и потом коснуться моей левой руки.
– А почему именно левой?
– Физики не знаешь. Ток идет как? По диагонали: левая рука – правая нога.
– Ну и что?
– А сердце где?
– Понятно. – Я взял провод. Попутно я мог бы заметить, что знание физики не доводит до добра. Коля Чичин, к примеру, тоже неплохо разбирался в физике. Во всяком случае ему удалось так лихо сконструировать макет бомбы, что все вокруг приняли ее за настоящую. Но ни к чему хорошему это не привело.
– Только осторожнее! – воскликнул он. – Смотри себя не долбани. И потом скажешь, что таким меня и нашел: иссиня-черным с вывалившимся языком и выпученными глазами, а дверь в квартиру была открыта.
– Все продумал, скотина, – заметил я. – Ладно, приступим. Если ты твердо решил, тянуть не имеет смысла.
– Секундочку.
Толька сосредоточился и закрыл глаза.
– Давай – сдавленно проговорил он.
Разумеется, я мог бы превратить все в фарс и возмущенно воскликнуть:
– А зачем тогда было жрать галеты?
Но кем уж точно мне не хотелось быть, так это шутом гороховым – Момина верно подметила.
Мне всегда казалась непостижимым, что вот человек живет, дышит, в нем протекают какие-то сложные экзистенциальные процессы, а через секунду он уже – сама индифферентность. Мешок, набитый костями и ливером. А в отдельных случаях – и галетами с сыром.
…Итак, он закрыл глаза и вытянул вперед дрожащую ладонь. Какая же она все-таки сука! Сука!! Сука и блядь!!! А может и не сука. Она ведь не виновата, что он вымотал ей все нервы. Скорее всего, не сука. И уж тем более – не блядь.
Собственно, какая разница, блядь – не блядь. Может, лучше была бы блядью последней, но с ним бы при этом не разводилась.
Неужели и со мной когда-нибудь может случиться подобное? Жены-то, к счастью, у меня нет, но возможны ведь и другие причины. Какая нечисть должна в лесу сдохнуть, чтобы мне – Геннадию Твердовскому по прозвищу Антипончик – захотелось устроить пляску святого Витта над развалинами собственного Я?
Евлахов ждал. Сейчас конец провода коснется руки, и на его страдающее сердце ринется кодла заряженных частиц. И он задергается, словно стиральная машина в режиме отжима. А потом брякнется на этот прожженный в семидесяти трех (или уже больше?) местах ковер и выпученными глазами уставится в потолок. Ковер он прожигал, когда засыпал на нем пьяный с сигаретой в зубах.