Есть в Чертанове совсем как будто бы маленький, но глубокий-глубокий пруд. Нацедила его природа на месте карьера, песок брали оттуда. Пруд, выходит, недавний, очень может быть, что самый молодой в Москве пруд, но уже, утверждает молва, имели место утопленники. А в Москве со времен «Бедной Лизы» Карамзина повелось: всякий пруд молчаливо признается достойным внимания только после того, как вылавливают из него хоть одно, пусть даже плюгавое, мертвое тело. Пруд же, не освященный своими утопленниками, как бы только лишь предварителен, это пруд-заготовка, пруд-полуфабрикат. Но чертановский пруд уже признан прудом полноценным.
Яша сыплет слова, захлебываясь, отчаянно картавя: «С’очно.., г’ебенку...» Боря слушает его. Неспокойно Боре, поминутно он ерзает: то сандалии снимает, песок вытряхивает; то платок носовой достает из кармана, расправляет на травке и снова складывает.
Жизнь у Яши, электромонтера поездов, жизнерадостно снующих меж Москвою и Ленинградом, обрела наполненность, заиграла оттенками высших смыслов: он узнал свою карму; уже год, как он ходит в озаренных, в постигших. Постижение снизошло на него от его гуру Вонави. В подобающей торжеству обстановке ему было открыто, что мигрировал он к нам из Египта XIV—XV веков до нашей эры из обширнейшего дворца. Он успел оповестить об этом едва ли не весь резерв проводниц Октябрьской железной дороги. Проводницы и буфетчицы дальних поездов отнеслись к его излияниям с неожиданной тихой почтительностью, а уж Таська Кондратьева, известная б..., так прониклась сознанием масштаба его драматической кармы и его теперешней миссии, что от Яши и не отходит, все глядит на него — наглядеться не может. А что дальше-то делать Яше? Не затем же было даровано ему озарение, чтоб терзать любвеобильное сердце Таськи; для высокой миссии даровано оно было.
...кому. Он глупый был, пьяный. И глупости говорил: хочет, чтобы Горькому было сладко.
— Вы что же, его сами видели? Того, который Горького мороженым потчевал?
— Сама не видела. Но у нас был инструктаж, еженедельные сводки к нам поступают, обзоры. А теперь и видеозаписи смотрим.
Значит, так: в пятницу, да, конечно же, в пятницу проник я в этот... Тутанхамон... ГУОХПАМОН то есть. Мы с Динарой вышли из этой странной конторы, пирожки жевали и пили мрачный кофе, топчась у столиков, за которыми надо не сидеть, а стоять. Я вяло переминался с ноги на ногу. Динара.... Придумал же кто-то есть стоя. Динара стояла спокойно, жевала пирожок и только головой как-то странно мотала вверх-вниз в ритме собственной речи (тогда-то, кажется, я и подумал: лошадка степная). Кругом нас, млея от зноя, топтались граждане, будто бы танцевали медленный-медленный танец, танго, дирижируя пирожками. А потом сидели мы на Рождественском бульваре, курили. Была пятница, да?
Суббота, воскресенье и понедельник. Что я делал? Думал все больше. И саднило в сознании: Динара, Динара...
«Позвоните мне».— И улыбается угольками-глазами. Хорошо, позвонил. Как условлено было, во вторник.
Яша, Яков Барабанов, и Боря, Борис Гундосов. Вонабараб, Восоднуг, их фамилии и имена перевернуты в целях сохранения конспирации, дабы силы зловещие, из-за океана, из космоса икс-лучи на нашу страну изливающие, не могли бы подслушать, подключиться, попытаться заморозить и деформировать их энергетические поля.
Я и к Якову (Вокя), и к Борису (Сироб) очень хорошо отношусь, и я буду душевно симпатизировать им до конца нашей странной близости, хотя есть в них все же закоснелость, меня раздражающая, неспособность выйти из круга понятий, нравов, обычаев, привитых одному — в резерве проводников Октябрьской железной дороги, другому — в московских таксомоторных парках, а после на станции технического обслуживания автомобилей, СТОА-10. Никак не могут они, например, приобщиться к духу совершенно особенной, таинственной, радостной и при этом чисто духовной близости к девушке, к женщине, а традиции такой близости еще теплятся в нашем УМЭ.
УМЭ — университет марксистской эстетики. Уж хорош ли он, плох ли, но есть там традиция рафинированного и возвышенного духовного эротизма. И, во всяком случае, я и ближайшие мои аспиранты, студенты сумели создать себе мир, в пространстве которого то и дело могла вспыхнуть и вспыхивала странная влюбленность в появившуюся у кого-то идею, в гипотезу. Да, конечно, и в человека, ее принесшего. И такая влюбленность совершенно необходима для высшей школы, а различные идеологические утеснения и гонения ее только усиливают; и уж как ни молотили наш бедный УМЭ, он остался хранилищем светлой традиции; мне досталось принять ее и продолжить. Гонений и преследований хватало, спасала влюбленность: я влюблялся в мою молодежь, молодежь влюблялась в меня, наконец, все мы влюблялись друг в друга. И жена моя Ира меня понимала; и Люда теперь понимает. А ни Яша, ни Боря не понимают; и когда они, забегая ко мне поздно вечером, застают меня в окружении цветника всевозможных Наташ, Маш или Свет, попивающих кофий и рассуждающих об эстетике карнавала, они оба начинают как-то недвусмысленно переглядываться, елозить, многозначительно в бок друг друга подталкивать. Они оба истолковывают наши умствования как прелюдию к чему-то... гм, да... Озадаченно недоумевают: да неужто же я один совладаю с этой оравой? Не верят, когда девы мои, спохватившись, срываются и уходят, спешат на метро. Яша с Борей уверены: уж одна-то наверняка возвратится, останется у меня до утра. Нет, не понимают они изысканной нашей духовности!