Убеждения, они хороши, конечно. Как предохранители. И горят, как предохранители. Как и любая система. Как все твердое, говорящее: «я». Не выходит из строя лишь невидимое, не сплоченное в очертанья. Передоверяющее себя другому.
Хайдеггер говорил, что мы должны избыть до конца эпоху техники (в широком смысле – как технэ), и лишь тогда, может быть, выйти к просвету бытия. А зачем ее избывать? Завершить гештальт? Может быть. Но хочется думать, что это не единственный путь. Слишком уж он широкий. И фаталистический. Кроме того, есть и частные пути, личные. Как и индия у каждого своя – у тех, у кого она есть. Не страна. И вообще это может не быть связано с географией.
Моя индия (и Индия) возникла, думаю, задолго до того, как я в ней оказался географически. И весь мой дальнейший опыт в ней был в очень малой степени связан с тем, ради чего обычно туда отправляются. Это не ашрамы, не всяческие «лестницы просветления», не культура и «достопримечательности», не города и уж тем более не Гоа. Это опыт джунглей, особая тантра, если уж говорить на языке практик. Хотя тут никакой практики, кроме собственной жизни, которую ты целиком кладешь на этот путь, и лишь тогда лес, может быть, со временем, начинает отвечать тебе той же мерой открытости.
Я помню, как где-то к исходу первых месяцев в джунглях начал чувствовать что называется кожей энергетическую карту леса – где просвет, где затемнение, опасность. Понемногу, постепенно. И эту неизъяснимую тревожную радость, в чем-то даже нечеловеческую, связи с «другим», когда лес тебя начинает признавать и незаметно держит, как на плаву, на ладони. И меньше всего, о чем ты думаешь, – о письме. Это перестает быть существенным. Придет потом, если придет. Ты весь здесь, сейчас, в этих, как говорил Лейбниц, «незаметных переходах» из одного в другое, в круговороте энергий живого вещества. И не дышишь в затылок будущего. Спокойно зная, что, входя в лес на рассвете, шансов вернуться у тебя – 50 на 50. Но иначе шансов войти в это по-настоящему нет совсем.
Примерно это же происходит и у входа в книгу. Или жизнь. С очень взрослой, как лишь у детей, надеждой. И непредсказуемой дорогой.
Текст этот написан перед самым отъездом в мою пятую Индию. Из которой я только что вернулся. Пусть он будет здесь как своего рода предисловие. И послесловие.
I
Не жизнь, а что-то-то рядом
«Поправь меня, если я подзабыл…»
Поправь меня, если я подзабыл,но, кажется, нет никакой мотивациидля сотворения мира.Чего ради?Вот смотри: уже дух над водами.А зачем?Или Хаос вначале, метаморфозы.Или Слово, его развертывание.Или у гностиков – Эпинойя,нисхождение света.Или вот у индусов:вначале был Ся (Самость),и решил он создать территории.Точка. Никакой мотивации.Описанье процесса.Но вот любопытное. Всё создав,он задается вопросом: «Может лисуществовать оно без меня?»И отвечает: «Может. Но без меня».И дальше: «Как же войти мне?»Темя вскрывает и входит в твореньечерез «Воротца радости»,и изумлен: кроме него тамнет никого. Так и зовут его: Тот,который видит.Но опять же – неяснос мотивацией. А пока ты гадаешь,как мне ответить, да и вообще —отвечать ли, посколькуты существуешь, и ты без меня,и Воротца без нас, но открыты,я скажу тебе вот что: не сразуу него получилось. «Не то!», —говорило ему сотворенное им,и он переделывал, слушал, покаоно не ответило: «Да,вот теперь хорошо!». Да?Ты слышишь? Уже не войти.
«В той мавке хвойной, где свой подвиг Павка…»
В той мавке хвойной, где свой подвиг Павка…Нет, не так.Спустя полвека, как не строил он узкоколейку…Да. Я оказался в сумрачном лесу. В Боярке(на втором, но правильно – на первом). Книгао том, как строил он, стояла между Аэлитойи Фенимором Купером, двухтомником. Вороныпорой из гнезд вышвыривают цапель. Детей,пока родители в отлете. И те с верхушек падают,как дети. Но с крыльями бумажными. Я шел,а он свалился на меня. Подросток. Девочка,наверно. Как рукопись она летела, я не видел,сыпалась меж веток. Взял. Потом мы у кострасидели. Я имя подбирал. Иеронимка? Глазв кровавых отблесках, в огне, и чуткий клювполуоткрыт, поцокивает. Шея – растет, растетнад нею, надо мной, над лесом… Модильянка?Принес домой. Во вторник. Вторником назвал.А я был человеком, Четвергом. Четверг ее,природы, обитанья. Жила она под небом,на балконе. Балконская Цаца (здесь на втором).Кормил ее я мойвой (в гастрономе – 30 коп/кг),а на рассвете она будила всю округу, запрокинувголову, разинув клюв, приветствуя светило,треща на весь микрорайон, как самопальныйхарлей дэвидсон. А если удавалось днемей в комнату пробраться – клевала отраженьясвои в румынской мебели: приглядывалась к ним,играя шеей, замирала, и точечно лупила.Следы, как от шрапнели. Еще был пес – Кальмар,походный русский спаниель. Мать выдворялацаплю – тряпкой: Аустерлиц домашний, билисьвнимательно, переходя на танец, пес – в тылу,за юбкой маминой, а тряпка – в клюве сжатому Вторника, у девочки. А я – с авоськой мойвыв дверях. Вообще же, мама реставрировала церкви,а отчим был геологом, возил мне из пустыниземную оторопь, песчаных гадов голубых кровей,Шахерезада замок снов плела. Отец, детдомовец,под окнами свистел в два пальца, мы втроем —он, я и мама – шли гулять по улице Петра,который Запорожец, Ильича соратник. Вторниквышагивал за нами, чуть волоча крыло. Под домомбыл детский сад, за садом – лес, оттуда лисыв сад ходили, а я в окно смотрел. Мой дедчаевничал в Калуге с Циолковским, потом ушелсапером на войну, вернулся из Берлина с перочиннымножиком, карандашами и отрезом крепдешинадля дочки и жены, и сорок лет не спал, был юн и лыс,молчал, а жил на Банковой, неподалеку от Майдана.Повторно овдовев, он переехал к нам. Был на углуПерова и Петра сбит автокраном – их колоннашла из Чернобыля. Лежал с улыбкой в морге.На том же месте год спустя был пес раздавлен,я в рюкзаке его отнес в тот мавкин лес, где мы сиделисо Вторником, и под кострищем закопал. Квартирапродана, и сад уже не детский. Путь зарос. Отецлежит в могиле – в том краю, откуда дед привезкарандаши. Я в Индии, в лесу, на середине, на спинеслона, под ним земля, как черепаха, под нею тьма.Со мною та, которая, прижавшись, дрожит и зябнетот счастия, в пыльце словесной, с небылицейв руке и даром божьим, как иголкой в сердце.За тридевять морей окно горит – там мамаНабокова читает, ждет. И ночь роняет звездыиз гнезд. И Вторник все летит, летит —как день второй.