— Ты никуда не пойдешь.
— А какая разница? Ты же все равно собираешься каяться. Или не до конца? А? — Ирина с усмешкой смотрела на него.
— Зачем я тебе нужен? — спросил Андрей.
— Я уже тебе сказала…
— Хватит дурачиться! Зачем я тебе нужен?! Вон их сколько!.. Да любой за счастье посчитает!..
— А мне нужен ты, и я тебя никому не отдам, — спокойно сказала Ирина.
— Но зачем? Зачем?!
— Зачем? Хочешь знать? До сих пор не догадался? Я иностранная разведчица! Мне надо внедриться в круги советской дипломатии!
«И эта тоже!» — подумал Андрей, вспомнив Евгения Ивановича.
— Я серьезно…
— Да я люблю тебя, понял, дур-рак! Я тебя просто люблю! Имею я право хоть раз в жизни влюбиться?! Да, в дурака! Но я и сама еще та дура! Что я в тебе нашла? Провинциал! Деревня! Тундра! Сельпо! Темнота непроцарапанная!
Глаза ее сузились, губы дрожали, она вот-вот готова была расплакаться.
— И я тебя не отпущу! Ты мой. Только попробуй шагнуть! Увидишь, что будет.
Андрей смотрел на нее с ужасом. И с восхищением. И еще с гордостью. Кому не польстит такое признание? Эта красавица любит его. Она от него без ума. Хорошо…
И страшно…
Андрей ничего не сказал.
Он подошел к обочине и стал ловить такси.
— Мур-р-р… — сказала Ирина, прижимаясь щекой к его груди. — Мур-р-р… мяу…
«СКАЖУ ВАМ ПО СЕКРЕТУ…»
«Когда это случилось? Почему я не заметил? И как вообще это может быть? — Мартынов задавал себе эти вопросы с тупым упорством отчаявшегося. — Должно быть какое-то оправдание. Не бывает злодейства в чистом виде. Да Ирина и не злодейка. Это какое-то помрачение, затмение… Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда. — Эта историческая формула ограниченного научного мышления, над которой Мартынов и сам не раз издевался, теперь вдруг стала каким-то успокоительным убеждением. — Она просто запуталась, она засиделась-таки в девках, в ней живет еще детский дух противоречия, но Ирка не такая. Это пройдет, это растает, ей самой потом стыдно будет об этом вспоминать». Но, утешая себя этими оправданиями, Мартынов трезво понимал, что никакое это не затмение, что последний его разговор с дочерью — только точка над и, что его и раньше коробили Иринины убеждения, но он списывал их на молодость, максимализм, другое, недоступное ему, старику, современное понятие о морали.
Теперь все как бы стало на свои места, но от этой устойчивости несло таким холодом, словно жил он не с дочерью, не с Иришкой, выросшей на его глазах, плакавшей когда-то над оторванным ухом игрушечного зайца, не желавшей слушать конец «Колобка», потому что он страшный, прочитавшей уйму добрых и мудрых книг, написавшей немало хороших и честных статей, словно жил он не с этой девочкой, а с какой-то фантастической ее подменой. То же лицо, тот же голос, а все-все другое. — Что мне теперь сказать Татьяне? Она меня не простит, — подумал он о покойной жене, как о живом человеке. — Она так верит в Ирину, мы так верили в нашу дочь».
После лекций он специально дождался Наташу и, как и в первое их знакомство, попросил помочь завести машину.
— Да-да, — рассмеялась Наташа. — У меня же легкая нога!
Машина завелась действительно быстро, потому что никакой неисправности не было — Мартынов просто не нашел другого повода.
— Домой? — спросил он.
— Конечно! — весело сказала Наташа. — У меня сегодня большая стирка.
— Любите дом?
— Да, — не сразу ответила Наташа. Для нее самой это было какое-то неизвестное ранее, удивительное чувство — любовь к дому. Нет, она, конечно, любила свой дом, когда жила с отцом и матерью. Но там она была совсем не хозяйка. И к этим понятиям — дом, родное гнездышко, уют, тепло — всегда относилась немного насмешливо. Ей казалось, что они круто замешаны на мещанстве. А теперь вот вдруг сама сказала:
— Да, люблю. Хотя, конечно, какой это дом? Жэковская коммуналка.
— Дом — не стены, — сказал Мартынов. — Это банальность, разумеется. Скажу вам по секрету, я когда-то терпеть не мог словечек типа квартирка, домик, уютная обстановочка. Знаете почему?
— Вам казалось, что это мещанство?
— Правильно! — обрадовался профессор. — Нам всем когда-то казалось так. Мы жили очень бедно. И гордились этим. Это ужасно, знаете ли, гордиться бедностью. Есть много других поводов для гордости. Но мы вот — гордились.
Я учился, Татьяна училась. Я жил с матерью, отцом, дядей, его женой, двумя их малышами, бабушкой и собакой в одной комнате. Да, еще у нас были рыбки! Но они, правда, молчали. Занимался на лестничной клетке. Там были окна с такими широкими подоконниками — саду, разложу учебники и читаю, при этом не забывая здороваться со всеми проходящими и беседовать с ними о погоде. Но я еще был счастливым. Татьяна жила в рабочем общежитии Метростроя. Сто двадцать девушек в одном бараке. Койки в три этажа. А работа в метрострое, надо вам сказать, была тогда очень тяжелой. Татьяна уже, правда, не работала. Комитет комсомола направил ее учиться в энергетический. Но остальные девушки работали, возвращались уставшие, мокрые, грязные… А вся одежда сушилась там же, в бараке. Запах, доложу вам! И знаете, что придумали? Нагревали в печке кирпич и выливали на него флакон одеколона. Скажу вам по секрету, запах становился еще хуже. А мы с Татьяной уже поженились. Это было на последних наших курсах. Да, она на четвертом, а я уже на пятом. После свадьбы мои родные устроили нам медовый день. В воскресенье все ушли в парк. И оставили нас вдвоем… А в следующий раз мы смогли уединиться только через полгода. Не-ет, вру, через восемь месяцев! Друг уехал и дал ключи от своего жилища. Ну, такой закуток в подвале. Знаете, мы могли бы и дольше ждать! То есть мы просто ничего не ждали. Нам и так было хорошо. Это ведь было после войны. Нам и стыдно было бы жаловаться. Вокруг столько горя… Да, я что-то старею, прошлое идеализирую.