Продрогнув, ведь на мне ничего нет, спешу вернуться. Но прежде чем закрыть за собой дверь, услышал под хижиной писк. Став на корточки, заглядываю туда: Атеранги в свою очередь ощенилась! Щенят не видно.
В течение дня, воспользовавшись тем, что Атеранги вылезла из своего логова в поисках пищи, мы заманиваем ее в хижину. Тогда Мишелю удается залезть в подполье и с помощью лыжной палки поймать одного щенка, а, чтобы вытащить остальных, Кнуд мастерит сачок из бамбукового удилища. Их четверо, черные с белыми лапками.
Но их мать волнуется, перетаскивает малышей из угла в угол. Успокаивается лишь тогда, когда в самом темном закутке, между пустыми ящиками, мы устраиваем ей настоящее логово. Что касается Арнавик, лежащей у двери в кухню, она, нисколько не стесняясь, с гордостью выставляет свое потомство напоказ. Хотя ее весьма интересует и наше хождение взад и вперед, и буча, время от времени затеваемая за порогом ее сородичами, она благоразумно остается на месте и лишь поворачивается с боку на бок.
В девять часов вечера оказывается, что Сингарнак в свою очередь щенится в расщелине между камнями. При моем приближении Тиоралак (Снежный воробей) и Трофаст щерятся и рычат. Они добросовестно стоят на карауле. Я заговариваю с ними, ласкаю и всячески доказываю свои добрые намерения, прежде чем они позволяют мне просунуть голову в пещерку. Сингарнак не обращает на меня внимания, слишком занятая делом: облизывает троих щенят, таких же рыжих, как и она.
Ожидали ли все они — Арнавик, Атеранги и Сингарнак — дня выхода на твердую землю, чтобы ощениться? По этой ли причине они одни были так усердны и нетерпеливы? Совпадение? Не думаю. Скорее, удивительный материнский инстинкт.
4. Несколько рассказов о собаках
Итого одиннадцать щенят, в том числе четыре кобелька — слишком много самок! В дальнейшем мы всех роздали своим друзьям-эскимосам, довольным, что в их собаках будет течь свежая кровь.
Наши три мамаши так хорошо ладили между собой в течение всего путешествия, что не отличали своих щенят от чужих и одинаково заботились о тех и других.
Но не все собаки одарены столь ярко выраженным материнским инстинктом. Я убедился в этом во время следующей зимовки, о которой с волнением вспоминаю и тридцать пять лет спустя. Это было в октябре 1936 года. Вместе с принявшей меня семьей эскимосов я закончил сооружение хижины, и мы уже несколько недель жили в ней. Мой друг Кристиан (его эскимосское имя — Тугартугу, т. е. Ворочающийся во сне, впрочем, я никогда не замечал этого в течение многих ночей, проведенных в одной палатке с ним на охоте и при исследовательских поездках) достал тюленя «идивитси» из хранилища. (Летом в случае удачной охоты хорошие охотники делают запасы на зиму: тюленей целиком, сняв с них шкуру или не делая этого, заваливают камнями и съедают лишь через 6—7 месяцев, когда мясо уже порядком испортится.)
Мужчины, согнувшись, чтобы не задеть спиной потолок, рывками проталкивают тушу сквозь входной коридор. За нею тянется широкий и длинный кровавый след, к которому сползаются щенята, повизгивая от возбуждения, высунув розовые язычки и задрав хвостики. В коридоре четыре человека копошатся возле тюленя; он шире и толще человеческого тела, поэтому места для прохода почти не остается. Кому нужно выйти, тот обычно вежливо уступает дорогу входящим (поскольку любая опасность, связанная с необходимостью срочно выйти, возникает снаружи). Топырятся зады, обтянутые меховой одеждой, люди с трудом продвигаются вперед.
Все женщины и дети иглу здесь. Сегодняшнее событие ожидалось с нетерпением, так как охота за последнюю неделю ничего не принесла и мы питались лишь раздаваемыми мною рисом, макаронами, чечевицей и галетами. А эскимос, даже когда желудок у него полон, но если он не ел мяса, скажет: «Капунга» (хочу есть).
Наконец тюленя медленно вытаскивают из коридора, водружают перед лежанкой Кристиана, и к разделке туши приступают мужчины. Ибо, когда тюленя привозят после охоты, его разделывают женщины, а тюленя «идивитси» — только мужчины. (Тюлень, доставленный охотником, является собственностью его матери, а тюлень «идивитси» принадлежит отцу.) И это понятно: мясо только что убитого тюленя можно есть лишь вареным, а далеко не свежее мясо «идивитси» — деликатес, самый любимый из всех местных и привозных видов пищи, — сырым.
Мужчины отхватывают огромные куски черного мяса, а женщины, болтая, визжа и смеясь, терпеливо ждут, пока им протянут ломти, сочащиеся кровью. Мало-помалу по хижине распространяется острый запах. Его издает и теплый парок от разделываемого тюленя, и испарина жующих людей.
Привлеченные запахом крови, щенята пробираются в хижину. Сначала, смущенные собственной смелостью, они шныряют между ногами мужчин — неодолимое, казалось бы, препятствие, преграждающее путь к куче мяса, лежащей на полу. Вдруг отчаянный визг, тявканье, частый топот: щенок получил удар по спине или по морде и удирает, поджав хвост, но трепка не помогает. Дрожа от страха и возбуждения, он снова тянется к мясу, а через несколько минут тот же щенок получает за свое нахальство еще один пинок в зад.
Пока щенята визжат, а люди жуют, рыгают, переговариваются, туша тюленя все уменьшается, внутренности вываливаются на мокрый пол.
— Кровь течет! — вскрикивает Микиди. Черный, вязкий ручеек струится по шкуре, на которую уложен тюлень.
Микиди поспешно кидается к драгоценной жидкости, зачерпывает ее, сложив ладони лодочкой и выливает в поставленную рядом миску, делая иногда глоток-другой.
У Одарпи полон рот, он шумно жует. Схватив большой кусок черного мяса, увенчанного толстым слоем жира и сочащегося каплями, он быстрым движением ножа отхватывает его вровень с губами и вбирает в рот.
— Отличная еда! — бормочет он.
Йозепи, Текри, Габа, Кристиан, Одарпи, Микиди, обступив тушу, кромсают ее, режут на куски, облизывают пальцы, запихивают в рот мясо и сало, жуют, глотают, протягивают каждый своей жене дымящиеся куски… И все это в полумраке, еле-еле озаренном масляными лампами. Какая-то замедленная киносъемка, тихое священнодействие, почти молчаливое, прерываемое лишь глухими шлепками, за которыми следует собачий визг.
— Попробуй хоть кусочек! — настойчиво предлагает мне Микиди.
И я съедаю ломтик толщиной в два пальца. Вкус мне знаком: вроде как у незасоленного, уже с душком мяса, в котором забыли нож, успевший заржаветь. Ничего, есть можно, несмотря на привкус крови, который мне не особенно нравится.
— Ешь, ешь! — подбадривает Кристиан.
К счастью, я знал, какое губительное воздействие оказывает такое мясо на мой желудок, и помнил, что Кнуд Расмуссен, куда более привычный к подобной пище, чем я, умер от желудочного заболевания после трапезы, похожей на эту.
Вдруг Думидиа, выглянувшая в окно, зовет меня:
— Биту, Виту, скорее выйди! Собаки загрызут Кренерака!
Догадываюсь, что происходит. Накануне Кренерак, месячный щенок, дважды приковылял, задрав хвостик, к тому месту перед хижиной, где собаки роются целый день, грызут кости, а снег испачкан их мочой и пометом. Понимая опасность, я дважды прогонял его, дав пинка под зад и криком веля убраться назад в конуру. Он убегал, неуклюжий, как медвежонок, испуганно повизгивая, но, подобно всем малышам, был непослушен.
Я стремглав выскочил из хижины, больно ударившись головой в один из поперечных камней, образующих кровлю над входным коридором. На снегу противная черно-белая собака, принадлежавшая Микиди, узкомордая, тощая, кривоногая (на восточном берегу Гренландии многие псы страдают рахитом), держала в пасти безжизненное тельце Кренерака. Ее зубы вонзились в его брюшко. Не обращая на меня внимания, она сжимала челюсти; морда у нее была в крови.