Жили мы в самом тесном содружестве. Запомнился мне один зимний вечер. Притулившись на завалинке у окна своей хижины, лицом к фьорду, я вглядывался в темноту. Экриди и Тимертсит сидели у моих ног, насторожив ушки, и тоже смотрели.
Ни малейшего ветерка, тридцатиградусный мороз… Печка в хижине давно погасла, но все же я чувствовал спиной теплоту, проникающую через стенку.
Над припаем, далеко на востоке, за горами, закрывающими вход во фьорд, зарождается северное сияние. Оно растет, бахромчатые складки покрывают все небо, вплоть до ледяной пустыни на западе, за горой Нартидок (Брюхатой горой). Эта движущаяся завеса — и плоть, и душа, и сердце ночи; словно живое существо, она шевелится, трепещет, как будто страдает, смеется, плачет. Иногда засыпает, делается неподвижной и вдруг пробуждается, щеки розовеют, синие очи расширяются… Устав играть своими переливами, оно умирает, чтобы тотчас же снова появиться где-то за припаем, не видным из-за гор у входа во фьорд. И я восхищаюсь величием зрелища, неведомого большинству остальных людей.
Тимертсит и Экриди тоже как будто поражены красотой этого явления природы. Они следят за ним глазами с невозмутимой серьезностью. Время от времени то одна, то другая переводит взор на меня, желая убедиться, что я тоже чувствую эту красоту.
Две звезды, «аттит», уже поднялись над горизонтом; их появление предвещает восход солнца, а вместе с ним — радость и надежду. Уже больше месяца, как солнце всходит ежедневно около полудня. Ндартсик — звезда, чей путь по небу заменяет полярной ночью движение солнца, — блещет высоко на юге. Льдины тихо трещат, шуршат, скрежещут, словно шушукаются между собой. Кроме них, никого не слышно, этот шорох везде. В глубине фьорда грохочет обвал: горы тоже хотят принять участие в разговоре льдин.
Но вдруг раздается голос, вначале отрывистый, как икота, затем напоминающий рыдание. Длинная нота непрерывно тянется, вибрируя, мало-помалу заполняет собою все. Не остается места ни для чего, кроме этой жалобы: она вездесуща, всепроникающа, всеобъемлюща. Порой стихает, даже умолкает, но возобновляется снова с удвоенной, утроенной силой. Это воют собаки, неразличимые в темноте.
Тимертсит и Экриди слышат этот зов и, обернувшись ко мне, вопрошающе смотрят на меня, их защитника. Что это за звуки, от которых переворачивается все нутро, сжимает горло, делается не по себе?
И вскоре они не выдерживают. Задрав мордочки, закрывают глаза и тоже начинают выть, присоединившись к общему хору.
В этой пугающей, по-своему чарующей глуши я в полной мере оценил, какое место занимают в моей жизни собаки, мои повседневные спутники. Наверное, то же самое чувствовали и они, ведь они жили лишь благодаря мне и для меня, хотя их поведение целиком определялось могучим атавизмом и тем, что теперь называют окружающей средой.
Тимертсит и Экриди не отставали от меня ни на шаг. Когда я шел куда-нибудь, они бежали передо мной на таком расстоянии, чтобы я, шагая, не задевал их задики, и все время оглядывались. Можно сказать, что они следовали за мной, находясь впереди. Когда я скрывался, они начинали визжать и искать меня везде. Выбегали из хижины и, если не находили меня, сейчас же кидались назад, чтобы посмотреть, не вернулся ли я за это время. Такое бегание взад и вперед продолжалось вплоть до моего прихода.
Лишь только слой снега стал достаточно плотным, я начал каждое утро выезжать на нартах. В начале ноября 1936 года настал великий день: вместе с Кранорсуаком, Тиоралаком и Кивиоком я впервые запряг Тимертсит и Экриди.
Как только мы тронулись, Тимертсит без всякого стыда села на снег, глядя на меня и повизгивая, чтобы разжалобить. Пришлось дергать за постромку, чтобы она сдвинулась с места. Экриди, наоборот, с самого начала повела себя как нельзя лучше.
Когда мы спустились на озеро, Тимертсит, как будто уразумевшая правила игры, почти бесстрашно побежала по черному льду, а у Экриди закружилась голова, и она заскользила по льду брюхом, не зная, куда приткнуться.
На обратном пути обе мчались с остальными псами, как уже искушенные опытом ездовые собаки.
Впрочем, не так-то уж искушенные!
Через несколько недель я воспользовался тем, что метель, свирепствовавшая уже много дней, прекратилась и можно было выехать на собаках. Снег еще валил, но ветер стих. Над белым саваном, покрывшим землю и припай, сгустился туман. Я отправлялся на охоту и заодно также чтобы потренировать Экриди, а в особенности Тимертсит, которая, когда бывала запряжена, иногда принималась за свое.
Быстрым, веселым галопом мы добрались до места охоты на акул. Вдруг Тимертсит отказалась бежать дальше. Обычная комедия! Несколько ударов бича по заду ни к чему не привели. Я схватил ее за шею и круп и толкнул вперед, но безуспешно. Пришлось сделать над собой большое усилие, чтобы остаться спокойным, видя такое непослушание.
Я укоротил ее постромку до длины руки, но и это не помогло. Мой друг Иозепи подъехал на своих нартах, чтобы выяснить, в чем дело. Пассивное сопротивление Тимертсит перешло в активное: она стала тянуть изо всей силы, но в обратную сторону, к нартам Иозепи.
— Поезжай вперед! — крикнул я ему. — Сделай большой круг мимо Игазагайика и вернись с северной стороны!
Когда Иозепи удалился на достаточное расстояние, я последовал за ним по проложенной им тропе. Тимертсит, охотно превращавшая работу в игру, рванулась как бешеная, стараясь догнать видневшиеся вдали нарты. Тогда я незаметно свернул с тропы на юг. А Иозепи, как я ему велел, направился на север, чтобы вернуться оттуда к хижине.
Тимертсит по-прежнему усердно тянула. Правда, она проявила некоторое беспокойство, вытягивала шею, настораживала уши и искала нарты на горизонте, но всетаки продолжала работать как следует.
Вдруг она остановилась, чтобы оглядеться. Бич просвистел над ее головой и дал понять, что так поступать не полагается.
На ходу я мало-помалу удлинял ее постромки до тех пор, пока они не стали такой же длины, как и постромки Тиоралака, Кивиока, и все вошло в норму: Тимертсит наконец поняла, в чем ее обязанности.
Видя, как моя упряжка возвращается в полном порядке, Иозепи покачал головой и сказал:
— Тебе не придется ее убивать.
Нет, нелегко быть собакой, родившейся на Великом Севере!
Эта неотвязная забота о пище, этот рефлекс «Ешь все, что есть, пока есть, что есть» присущи в Арктике, повторяю, как животным, так и людям. Это общее их свойство, доведенное до высшей степени, мне кажется весьма характерным для столь негостеприимных мест. Вильяльмур Стефансон говорил о «гостеприимной Арктике»; он утверждал, что люди могут в ней жить, и жить хорошо, пользуясь ее ресурсами. Это, конечно, не пустые слова, но его оценка относительна. Если сравнить со страхом, чуть не ужасом, какой внушали почти всем полярным путешественникам до Стефансона страдания и опасности, подстерегавшие их в неисследованных местностях, Арктика действительно может быть названа «гостеприимной». Но если сравнить со странами, где климат умереннее, то термин «негостеприимный» может показаться чересчур мягким. Ледяные просторы, по-моему, ничуть не «дружественнее» или «гостеприимнее» песчаных (впрочем, я малознаком с последними).
Неуверенность в завтрашнем дне, которая, несомненно, заставляет и людей и животных непрестанно думать о пище, превратилась у вторых в наследственный инстинкт.
Поразительнее всего то, что рефлекс немедленной еды «Ешь все, что есть, пока есть, что есть» у людей, живущих в Арктике, как и у зверей, доминирует над рефлексом запасливости («Прибереги на завтра»). Что животные не делают здесь запасов впрок, может показаться естественным, хотя даже в значительно более гостеприимных странах многие животные такие запасы делают. Но то, что люди — и какие люди! (я считаю эскимосов одним из самых умных, трудолюбивых и храбрых народов) — так беззаботны, показывает, до какой степени потребности текущего момента превалируют у них над заботой о будущем.