Выбрать главу

Вчера был ветер, и над розовыми камнями мы проносились в клубящихся бурунах,– хлебнув воды в трубку, вертели выскочившими на воздух головами, впериваясь взглядом в скальные нагромождения, заросшие нечёсаной зеленью, в которой не угадывалась береговая тропа. Так плывёшь час, два,– в неочеловеченном мире – в наложенном маской с трубкой одиночестве – только шум в ушах, да знание, что когда-нибудь повернёшь обратно и доплывёшь до человятника в пляжной полосе прибоя – в голубой воде над серебряным волнистым песком.

Прошло ещё одно лето.

СЕНТЯБРЬ

Вчера в тюлевых полупрозрачных сумерках я подходила к дому, окутанная дышащим живым теплом – такой была и моя первая парижская осень – тепло медлило, длилось дольше, чем свет. Двадцать четыре года назад в октябре в темноте я шла по вечернему Сен-Мишелю в футболке и думала – лёгкая тут осень – темно и тепло. Вот и сейчас – дни укорачиваются, как наступают приливы на Ламанше – со скоростью галопирующей лошади. Сначала незаметно,– и вдруг в 8 сумерки.

Но тепло – утешающе трогает за плечо.

Плыла вчера по текущему городу – раздвигала чужую жизнь – столики, жесты, встречи, и светящееся в бокалах пиво – восклицательными знаками.

Рыбками разноцветными за стенками аквариума – эти жесты, поцелуи.

А когда шла от автобуса к дому, услышала откуда-то с высоты звонкое, пронизывающее вечер курлыканье – подняла голову – над крышами летели две цапли – и радостно кричали – мы есть, мы тут – мне захотелось побежать за ними к пруду, но я удержалась, погладила ярко-красную бегонию в большом горшке – она гладкая и упругая на ощупь – и зашла в подъезд – в свой вечер, в свою жизнь.

Словно, когда едешь с юга на север, проезжаешь за день 900 километров,– не можешь уловить, где вдруг сменяется запах – горячие сосны, сухой камень, лаванда, и вдруг в приоткрытое окно – острый запах сена, глядишь – коровы тихо жуют на лугу, мелькающем быстро, слишком быстро, и острые белые скалы, вырывающиеся вверх из сосен, сменились округлыми зелёными волнами холмов. Смена декораций? Почему-то никто не работает над диваном-транслятором, и приходится возвращаться по автострадам – на юге ещё ничего,– даже этой мерзкой рычащей ленте не спрятаться от белых скал, сосен и виноградников. А потом к северу,– будто ползёшь по пластмассовой бетонной стране, и даже деревья ненастоящие – вдруг чудом мелькнут толстобашенные бургундские замки, напомнив, что съедешь с дороги, вдохнёшь запах какого-нибудь мокрого сада, увидишь зайца – жизнь. И ястребы на дорожных столбиках тоже напоминают, что жизнь есть. Круглота земли – «хочешь убедиться, что земля поката» – вот и катись к горизонту. А с временем разве не так? Вдруг оглядываешься и думаешь – сколько лет прошло – пять, десять, тридцать? Вдруг на улице ловишь краем глаза знакомый жест, походку, шевелюру – память – а того, кого не видел двадцать, тридцать лет, может, и не узнаешь. Вечно молодые лица утерянных.

И родительские лица молодые – мама, которая в бледную июньскую ночь в усть-нарвском лесу привязывала к папоротникам цветы розового шиповника, и закапывала монетки. Мама, которую мы ждали на автобусной остановке – и не раз в неделю, как было заведено, пока дачу снимали в Сестрорецке, а раз в две – дорого в Усть-Нарву ездить раз в неделю.

У нас не любили гладиолусов и георгинов. За пышность, наверно. Мама не любила.

А теперь хоть бабушкины лиловые астры, хоть розовые гладиолусы рядком на грядке – всё песок сквозь пальцы – двор-колодец, огромное кухонное окно – пространство между двумя стёклами вместо холодильника, туда аж арбуз помещался полосатый, спасённый из клетки, где арбузы жили в сентябре на углу 6 линии и Среднего. Дыханье перехватывает – нож, занесён над арбузом. И даже паук-крестовик в дачном сортире – он качается, он висит в углу, он может упасть, когда писаешь, в самом беспомощном положении. А если упадёт,– верная смерть – просто умрёшь от ужаса. Даже крестовик подёрнулся патиной, стал не живой, а, может, брошка такая янтарная – паук-крестовик. И рассказы про провалившихся в сортир – до всякого «Декамерона».

Интернет, мобильники, дачные умывальники – руками вверх стерженёк, и полилось на руки. И те, от кого остались дыры, зияющие дыры, они тоже были бессмертные?

Белый клевер на газоне, брусничные гроздья, тяжело поворачивается колесо – мельничное, штурвал,– закругляется под колёсами земля – и даже большая медведица поворачивается на небе, лапу сосёт. И букеты полевых цветов. Вчера, на Северном вокзале, когда я провожала Галку, прошла девочка с рюкзаком,– а из мешка у неё в руках торчал наш обычный детский веник – зонтики, розовые гвоздѝки-хлопушки...