Выбрать главу

Ну, а сам музей – что говорить – там пруды, кувшинки, мостики, заходящее в море солнце – такой знакомый и родной Моне. Мне очень близка эта его вечная зачарованность всё тем же самым, изменчивость и постоянство – прекрасно понимаю, что можно бесконечно писать, выходя в собственный сад, возвращаясь всё к тому же морю, и чувствовать себя при этом очень комфортно – закат, закат, и ещё закат, и зелёная под мостиком вода.

i_shmael сказал, что у меня точкой отсчёта продолжает оставаться Эрмитаж – конечно, это не вполне справедливо – я много кого полюбила из в детстве вовсе не виданных, даже в альбомах. И любимый музей – несомненно Уффици, а потом Орсэ вместе с Оранжереей, но никак не Лувр, несмотря на прекрасный там Вавилон, настолько уступающий Эрмитажу. И Моне – все эти мостики и пруды прямиком отправляют к тому первому, напротив которого можно было сидеть на диванчике на третьем этаже и глядеть то на пруд, то на Дворцовую площадь за окном.

И ещё в этом музее, кроме Моне, разные его современники – всех понемногу – Берта Моризо, Ренуар, Писарро, Мане и удивительный Кайбот – прозрачно-серый дождливый парижский. Когда-то на большой выставке импрессионистов в Эрмитаже он поразил меня объёмным одновременно твёрдым и невесомым воздухом в «Паркетчиках».

И дождливый зонтичный Париж, булыжники, фонарь цветком на длинном стебле – волошинская «серая роза» – может быть, самый парижский Париж из всех мной виденных.

Странная штука – пространство. Не так уж мало его приходится преодолевать каждый день. Не работают учёные над диванами-трансляторами, и даже над диванами-катамаранами не работают – чтоб по волнам по небу из окна и под парусом, да и печки ходячие перевелись, что совсем уж обидно.

Только зелёные огоньки google-talk вроде бы убеждают, что пространства нет...

А на противоположной стороне за стеклянными дверями крутились барабаны стиральных машин в общественной стиралке. Почему-то вечером при электрическом свете эти крутящиеся барабаны вызывают у меня тревожную тоску. Сродни чесотке из-за крошек под шкурой у того носорога, который съел чужой пирог. Люди, ждущие чтоб постиралось,– как люди в том самом ван-гоговском ночном кафе...

Вроде как самое трудное – знать, что не только ты – центр своего мира, но и сосед – центр своего соседского.

Тени в комнате – это что-то вроде пылинки дальних стран на ноже карманном, хоть я Блока и не люблю.

И не будь на свете всё давно уже сказано, можно было бы поговорить про то, как плывёт наш дом кораблём за чайками, кинуть из окна пригоршню крошек и увидеть волны, берег в Бретани в департаменте Финистер – в конце Земли.

Свет днём будто просочился через несколько слоёв серой тряпки, тихий разлитый, готовый вот-вот уйти, когда его медленно сотрут подступающие целый день сумерки.

Ни ветерка, и даже холод не пробирающий, просто тихо стоял, стеклянный, как сохранившиеся грибы – сыроежки, маслёнок, мухомор, моховик – звонкие, деревянные. И поднесённые к носу остро пахли. И кислый запах свежих срубов был тоже неподвижен. Быстро шли мы, прыгали по веткам синицы, малиновки. И даже высоко где-то громко завтракал невидимый дятел.

Мороженые листья скрипели под ногами. И поля – одинокие сжимающие душу поля – комки подмороженной глины до леса на горизонте, или до другого поля – остро-зелёного с инеем на концах травы.

Жить бы неделю в одной деревенской гостинице с камином, неделю в другой, доехать до моря, писать роман. Можно бы и просто писать роман – в деревенском доме – чтоб каждый день выходить на крыльцо, гулять по размокшей или подмороженной глинистой дороге, есть на холоду яблоки, мандарины. А там и весна настанет, к февралю нужно доехать до Ниццы – до мимозовых лесов. А где-нибудь в Бретани застать Рождество – с ветром, с какой-нибудь наряженной ёлкой у моря, и небьющиеся облупленные серебряные шары постукивают друг о друга боками.