Иные знакомые спрашивают меня:
— Гурский из романа Симонова «Так называемая личная жизнь» — это вы?
Я отвечаю:
— Гурский — это Гурский.
Другие интересуются подробностями:
— Вы не обиделись на Симонова за то, что он привел Гурского к гибели, геройской, правда, но — к смерти?
Однажды на такой вопрос человека, мне несимпатичного, я в сердцах ответил:
— А почему вы решили, что я жив?
Он отпрянул в испуге.
Но обычно отвечаю так: Симонов писал художественное произведение, а не мою биографию, и судьба его героев зависела уже не от хода реальной жизни прототипа, а от логики развития замысла и сюжета.
Вышла в свет моя книга «Как ловят крабов в Сан-Франциско». Я повез ее Симонову. Он сказал: «Я, наверно, напишу о ней рецензию, — и спросил: — Не возражаешь?» Я огрызнулся: «Конечно, возражаю!» Он хмыкнул и улыбнулся: «Мы все такие же!»
Прототип — это человек, что становится, сам о том не ведая, семечком, из которого вырос персонаж, изображенный в романе. В ходе повествования автор может терять его подлинные черты и наращивать на первоначальную завязь новые пласты характера, может снова возвратиться к первооснове, к прототипу, но никаких обязательств следовать за ним во всех мелочах он не дает. Вот и хорошо!
Страницы эпилога, или Жизнь и литература — все вместе
Однажды, когда я жил в Доме творчества писателей в Переделкине, Симонов позвонил туда по телефону и сказал: «Я окончил «Мы не увидимся с тобой». Хочу, чтобы ты прочел».
Он привез рукопись. Я вызвался прочесть ее быстро, к утру завтрашнего дня. Помолчав, Симонов сказал: «Не надо, не спеши. Я приеду через три дня».
Я прочел повесть, перевернул последнюю страницу и сразу же начал читать сначала. Она показалась мне грустной. Смерть Гурского взволновала. О нет, я не видел себя в нем. Просто подумал о том, какой льготный срок дала мне судьба. Остаться живым на такой войне и жить уже больше трех десятилетий после всех возможных шансов погибнуть, какие в изобилии предоставляло то военное время…
Я подумал, что фронтовики, оставшиеся жить, обязаны погибшим чем-то большим, чем самое высокое поклонение их памяти. О б я з а н ы е щ е и в е р н о с т ь ю — в с е г д а, в е з д е, д о к о н ц а, ж е л е з н о й в е р н о с т ь ю, б е з к о м п р о м и с с о в и о т с т у п л е н и й — и д е е, к о т о р у ю з а щ и щ а л а н а ш а а р м и я в т о й н е з а б ы в а е м о й в о й н е.
Мне не нравятся слова песни, призывающие работать и «з а т о г о п а р н я».
Какая-то ложная мысль. Она может показаться верной только «с налету». «Тот парень» никому ничего не остался должен. Он совершил свое сполна. Работать нужно не «за него», а за себя, и работать хорошо.
Спустя срок, когда повесть была уже прочитана в редакции «Знамени» и вот-вот должна была уйти в набор, Симонов позвонил мне:
— Хочу чем-то дополнить эрудицию Гурского. Лопатин с ним говорит то о положении на фронте, то о делах семейных, а надо в конце концов где-то напомнить, как хорошо Гурский знал военную историю и как понимал мировое значение перехода нашей армией границ третьего рейха.
Я порылся на своих архивных полках, достал истертый на сгибах номер «Красной звезды» с моей передовой — «Красная Армия в Германии» — и позвонил Симонову:
— Большой эрудиции я не нашел, но запиши на всякий случай, — и продиктовал ему два небольших отрывка из той старой статьи.
«После первой мировой войны немецкий генерал Вильгельм Тренер цинично признался: «Удивительнее всего то, что наши враги приписывали нам чрезмерную гениальность… Нам известно, что и сейчас в Америке верят, будто мы с удивительным искусством подготовили для войны весь немецкий народ». Эту фразу сейчас не мешает вспомнить тем зарубежным обозревателям, которые пространно толкуют о «планомерном» отступлении немцев и готовы рассматривать наступление советских войск как нечто такое, что входит в «божественные планы» немецкого командования. Красная Армия перед всем миром растоптала авторитет фашистского оружия, и она не желает терпеть никаких попыток — откуда бы они ни исходили — умаления своей исторической победы».