Выбрать главу

— В нашей семье я еще ребенком узнал имя Чичерина, — неожиданно сказал Ганча. — В дни Генуэзской конференции наша знать устраивала приемы в честь съехавшихся дипломатов. Моя бабушка — графиня Массуко-Спинола дала торжественный ужин в своей вилле в Куаттро деи Милле в честь вашего министра иностранных дел…

В Москве я заглянул в архивные и мемуарные материалы. Георгий Васильевич Чичерин вспоминал, как его посещали в Италии заводские рабочие и служащие и даже государственные чиновники, просившие автографы. Аристократы приглашали в гости. Он писал: «Меня приняла и показала свой дворец Маркиза Бальби — вместе со своими родственниками, как принчипесса Боргези, маркиз Савиньи и др. Потом принимал меня маркиз Паллавичино, состоявший при нас маркиз ди Нобиле и его друг, граф ди Санта Кроче и т. д.»

Таким образом, по чичеринскому списку графиня Массуко-Спинола попала в число «и т. д.». Но здесь нет обиды семейству Ганча: приемы следовали один за другим. А местечко Куаттро деи Милле было хорошо знакомо Чичерину. Туда его пригласил Ллойд-Джордж, чтобы преподнести «Лондонский меморандум» — требование признать царские долги. Советская делегация, как известно, отклонила эти претензии.

Наверное, в те дни Чичерин и побывал у бабушки моего собеседника.

Я легко представил себе парадный зал, теплые огни люстр, отраженные венецианскими зеркалами, толпу сановных вельмож — раззолоченные мундиры, ленты через плечо, фраки, белый глянец туго накрахмаленных, выпуклых на груди сорочек; светских дам — модные тогда собольи и шиншилловые палантины, шелк и кружева, блеск драгоценных камней в низких вырезах вечерних туалетов. Сияют ордена и кулоны.

Входит Чичерин.

Он устало сутулится. Он тоже во фраке. Таким его можно увидеть на старой фотографии, снятой в Генуе. Вместе с ним Рудзутак, Боровский, Красин, Литвинов… За ними — Советская страна, дотла разоренная двумя войнами, и пролетарская диктатура, отчетливо сознающая свое историческое величие.

Уже на другой день после отъезда из Куаттро деи Милле советская делегация подписала договор между РСФСР и Германией. Шантаж и угрозы Антанты оказались бессильны. Советская страна в блеске ленинской дипломатии выходила на международную арену, чтобы спокойно и неотвратимо влиять на ход мировых событий. Теперь даже школьник знаком с понятием «Рапалло», и, похоже, Ганча гордился причастием своей родни, хотя и весьма косвенным, к страстям того времени.

— Ваша бабушка была дальновидной женщиной, — отметил я.

— Да, — не без удовольствия подтвердил Ганча, — она обладала чувством реального. Но вот мой отец стал видным фашистом. Он поднялся на высшую ступень иерархической лестницы и, собственно говоря, был губернатором Асти, всей этой провинции.

Ганча описал рукой широкое полукружие, внимательно поглядел на меня и добавил:

— Когда рухнул фашизм, отец сказал: «Каким безумцем я был, поверив во все это!»

Трудно было понять, всерьез ли говорит Ганча о прозрении отца, действительно ли не ощущает трагикомизма этой метаморфозы фашистского чиновника «под занавес». Но, модифицируя тему, я спросил, что он думает о неофашизме.

— Это блеф! — воскликнул он. — К ним идут люди без убеждений!

— А кто им дает деньги?

— Только не «Конфиндустрия», — поспешно бросил Ганча.

Мы возвращаемся к проблемам итальянской экономики.

— Деловое партнерство со всем миром — наш принцип Мы хотим дать нашей промышленности новую скорость. В исполнительном комитете «Конфиндустрии» веют свежие ветры. Мы понимаем свою ответственность перед обществом. Мы хотим работать не для прибыли. Человечество должно выйти на новые рубежи.

В потоке обычной риторики просвещенного капиталиста я различаю обрывки новейших теорий. Ганча ведет речь о «зрелых корпорациях», в чьей практике проблема профита отступает на второй план — гм!.. гм!.. — перед стремлением увеличить массу продукции и расширить рынок с помощью снижения цен.

Мотив этот хорошо известен хотя бы из труда популярного американского экономиста Джона Гэлбрайта «Новое индустриальное общество». Но эта проповедь техноструктуры, способной стабилизировать капитализм и достичь мира в промышленности, наскочив на реальности жизни, быстро перешла в нечто газообразное. Она рассеялась уже к концу шестидесятых годов, и сам автор грустно засвидетельствовал ее испарение. В мире собственников ей и в принципе нет места.