Иеремия Моро, без причины хватая ртом воздух, дрожа от ненависти и вины, наслаждаясь отмщением и столь же сильно мучаясь им, возвращался в болотную хижину, все еще чувствуя смертельный запах мерзкого куля и невыносимую сладость воспоминаний о теле Луизы, ее аромате, накинутом сквозняком на все его черное от ярости и тьмы лицо, когда она распахнула окно, о манящем запахе пота после долгих танцев, манящем аромате духов по случаю бала — роза, розмарин, — прямым ударом в лицо неслись запахи прошлого, ароматы ласки и любви, они терзали его, пока он возвращался в дебри болот, и сливались со сладким и столь же мучительным чувством вины, — вот оно, его отмщение, оно вершится; и чтобы стереть эти запахи былой ласки, он вдруг стал как безумный кататься по листве; в нем все перевернулось, он был вне себя, в каком-то пароксизме покаянной радости, постыдного наслаждения, полного разлада с самим собой, внезапно у самого шалаша с ним случились дикие корчи, и в первых лучах зари он еще куда-то полз и зарывался в грязь и сухие листья, грыз почву, набивал ее полный рот, бил коленями и пятками, скреб ногтями, рыл землю по-кротовьи или по-собачьи, ударял чреслами, глотал лиственную труху вперемешку с яростными слезами, перемалывал зубами пауков, жуков, палочников, плевался от боли, кряхтел от досады — и вдруг разом встал, словно сведенный судорогой, обратившей его в жесткую корягу, и завыл; он выл и плакал в голос — в глазах его вставали видения взрывов, разорванные в клочья человеческие тела, в ушах звенел вой и грохот взрывов, совсем близко рыскали чудовища и хотели его сожрать.
Превозмогая боль, он скрючился у ствола какого-то дерева, как загнанный, насмерть перепуганный ребенок, с медным привкусом во рту, весь в земле, с разводами слез и грязи на лице, с ладонями, исцарапанными собственными ногтями, с языком, искусанным своими же зубами, — отхаркнул, втянул воздух, снова харкнул; над стволами деревьев виднелось небо, теперь голубое; в ближайшей промоине солнце кропило воду сверкающими слезами.
Сердце Иеремии словно бы решило наконец утихомириться, его дыхание тоже. Не веря себе, он вытянул затекшие, сведенные судорогой ноги. И снова подумал о Луизе, теряясь от ее силы, от власти, которую она над ним забрала, и от того, что могла с ним сделать даже на расстоянии, одним своим запахом; ему ни на секунду не пришло в голову, что его невыносимая боль, его жестокий и неудержимый припадок могут быть вызваны чем-то другим, не только видом Луизы, — он вспомнил и снова содрогнулся; то, что было пять дней назад, когда он принес в жертву стельную корову и вырвал у нее плод, она так билась и, обезумев, так металась из стороны в сторону, а он, точно во сне, нырнул с головой в ее чертово брюхо с кровью, дерьмом, мочой — привкус ужаса, и яростно колотил лодыжками по земле выгона, пока не потерял сознание и не очнулся через бог знает сколько времени, весь в струпьях засохшей крови, в ошметках навоза, в пятидесяти метрах от коровьего трупа, сжимая в руках обрывки кишок, прижимая к себе, как куклу, мертвого теленка, не помня ничего, кроме лица крестьянина (то ли реального, то ли привидевшегося ему), в ужасе бегущего в темноту, словно встретил демона.
На этот раз Иеремия дополз, как мог, до своей хижины, снял всю одежду, лег голый и обессиленный на соломенную подстилку и заснул. Он проснулся весь разбитый, но все равно дрожа от ненависти, — ему снилась война, темные волны внезапно вспыхивали мазутом, море горело, товарищи его погибали в жутких мучениях, они захлебывались и горели в воде, их фигуры вспыхивали и уходили под воду; и, как часто бывало по утрам, во рту стоял вкус мазута и соли. Ему хотелось мстить еще и еще, все страшней и страшней; он отомстил Луизе, но не отмстил деревне, родителям Луизы, кабатчику Лонжюмо, ветеринару Маршессо, кузнецу, мэру, всем тем, кто унижал его; он будет каждую ночь ходить и набираться сил у Чертова камня и плясать голышом под луной, вымазавшись в звериной крови, все его увидят и испугаются, а он станет плясать и снова увидит картины войны и смертоубийства, разрывы снарядов будут чередоваться с образами Луизы — голой, залитой кровью, с перерезанным горлом, с черным животом, развороченным пулей или вспоротым штыком, и каждое утро, если он выдержит судороги и припадки, он будет возвращаться в хижину, есть грибы, коренья, рвать зубами сырое мясо зверей, чтобы их горячая кровушка стекала в горло, и Иеремия насладится этой местью, как радуется, когда у него прекращают рваться барабанные перепонки от свиста снарядов — страх, ужас и боль отступают. И с каждым утром тоска угнетала все больше, охватывала его всего, сжирала изнутри.