В Монреаль мы возвращались порознь – сначала Катрин, потом я, потом Флориан. На неровных мостовых Парижа нас с Катрин накрепко спаяла дружба, а Флориан сразу же по приезде позвонил мне. Через год он въехал в мою квартирку, через два я въехала в купленный им шикарный кондоминиум, а через шесть он объявил, что уходит от меня к другой женщине.
Он с горячностью объяснял мне, что любит меня и будет любить всегда, но что-то, увы, ушло, что-то настолько важное, что впервые с нашей встречи ему захотелось посмотреть в сторону. И вот, посмотрев в сторону, он положил глаз на другую.
Другая была актрисой, которую Катрин немного знала и которой я от души желала смерти; с тех пор, как мне стало известно о ее существовании, она стала «сукой», «тварью» или «чертовой хипстершей в очочках из Майл-Энда».
– Актриса! – без конца повторяла я. – Ты можешь себе представить, что он бросил меня ради чертовой актрисы?
– Ладно тебе, мы же не чумные… – говорила Катрин.
– Флориан всю жизнь говорил, что терпеть не может женщин слишком бурного темперамента!
И Катрин, знавшая, что нельзя упрекать женщину, страдающую от несчастной любви, за склочность, и к тому же странным образом гордившаяся тем фактом, что ее собственный темперамент мог бы горы сокрушить, помалкивала. Знала она и то, что чертова хипстерша в очочках из Майл-Энда могла быть парикмахершей, бухгалтером или флористкой, и я с тем же успехом заклеймила бы скопом все эти профессии.
«Я хочу, чтобы она умерла», – повторяла я в красную диванную подушку. Мой голос, заглушенный ее пухлой начинкой, отдавался у меня в голове. «Я знаю…» – откликалась Катрин.
– И чтобы он тоже умер, – добавляла я. – Еще больше хочу.
– О’кей, – кивала Катрин, протягивая мне новый стакан, который я выпивала, даже не потрудившись сесть.
Я была зла на Флориана. Куда больше, чем на чертову хипстершу, остававшуюся, что ни говори, фигурой расплывчатой, которую я превратила в карикатуру, не заботясь о ее подлинной сущности. Флориан ушел к ней, но ведь ушел-то от меня Флориан, Флориан разбил мне сердце, Флориана я любила. И не кто-нибудь, а Флориан твердил мне, что он меня любит и слишком уважает, чтобы крутить романы за моей спиной.
Это было ужасно, обидно и, говорила я себе, на редкость жестоко. Какая-то часть меня смутно осознавала, что невозможно дать понять тому, кто тебя любит, что ты больше не любишь его, не показавшись при этом жестоким, но все равно я рвала и метала и была убеждена, что стала жертвой самой чудовищной несправедливости, когда-либо свершавшейся на этом свете.
Я предпочла бы смятение, слезы, самобичевание, латинскую мелодраму на разрыв этой тевтонской логике с ее рационализмом и сдержанностью.
«Парень не разводит сырость, когда бросает девушку», – сказал Никола. Мы вернулись с нашей полупрогулки, и я сушила волосы. Катрин принесла порядка сорока галлонов своего чудо-супа – я-то знала, что это консервированный суп Абитан[6] «Итальянская свадьба», в который она добавляла соус табаско. Она налила мне большую миску, одновременно звучно шлепнув Никола по затылку, отчего он уткнулся носом в свой стакан с вином.
– Эй! – крикнул он. – Это правда!
– Недоумок, вот ты кто. Мачо и недоумок.
– Проведи опрос, если мне не веришь.
– Все парни, которых я знаю, развели бы еще какую сырость, если бы сделали то, что сделал Флориан. – Она помахала рукой в мою сторону, предупреждая мой протест. – Я НЕ хочу сказать, что Флориан поступил героически. Просто когда бросают чудесную девушку, как сердцу не заболеть?
Меня она не убедила, но я промолчала. Не воевать же со всеми подряд, право слово.
– Все парни, которых ты знаешь, учились в Национальной театральной школе, – проворчал Никола, принимая миску супа.
Из уст человека, пять лет державшего бар на углу рядом с упомянутой школой, это было исчерпывающе. Никола имел свое мнение о будущих актерах.
– Какой у тебя супчик вку-усный, – сказала я Катрин.
– Спасибо… Это мой кулинарный секрет.
Мы с Никола переглянулись и – чудо из чудес в моем случае – улыбнулись друг другу.