Иногда на середине реки бросал якорь пароход, с него в лодку спускалась команда, гребла к берегу и привязывала свою лодку к прибрежной иве. Такое событие служило поводом для того, чтобы любая утлая лодчонка во всем городе длиной в двенадцать кварталов наполнилась детьми, которые, как викинги, загребая иногда палками вместо весел, тут же отправились на абордаж «Красавицы Питсбурга» или «Речной королевы». В Мононгаэле действовал некий негласный кодекс, правила которого были всем известны: если у мужчин было время, они учили мальчишек взрослеть. Мы не хныкали, когда это время истекало, – мужчинам надо было работать – мы это понимали и убегали, благодарные за тот миг нашего собственного будущего, который мы успевали увидеть благодаря им, как бы краток этот миг ни был.
Во время моего детства в Мононгаэле меня три раза арестовывали, вернее, задерживали и отправляли в кутузку дожидаться, пока не придет папа и не заберет меня. Я ни на что не променял бы эти приводы. Первый раз мне было девять лет, меня поймали под припаркованной машиной через полчаса после наступления комендантского часа; в долине Мононгаэлы шторы в 1943 году всегда были опущены из опасения, что гитлеровские самолеты каким-то образом через Атлантику доберутся до наших сталелитейных заводов, расположенных по обоим берегам реки. Очевидно, нацисты ждали, чтобы после наступления комендантского часа встревоженная мать пошла с фонариком искать своего пропавшего сына; тут-то и налетела бы вся тевтонская авиация!
Полицейского звали Чарли. Он препроводил меня в участок – никакого звонка маме, пока Чарли не обрисовал смертельную опасность, которую представляет для нас авиация Геринга. Да, ну и геополитический урок же это был! В другой раз я подцепил копьем золотую рыбку в городском пруду и из тюрьмы был препровожден в библиотеку, где меня приговорили месяц читать о жизни животных. И наконец, в день окончания войны, когда Япония капитулировала, я на спор разбил из рогатки окно полицейского джипа. Я сознался в содеянном и впервые вынужден был идти работать, чтобы возместить ущерб за разбитое стекло; я работал уборщиком в типографии моего дедушки и получал за это пятьдесят центов в неделю.
После отъезда в Корнелл я видел Мононгаэлу и ее зеленую реку лишь однажды, когда после первого года университета вернулся, чтобы сдать донорскую кровь для моего умирающего дедушки, который лежал в городской больнице, столь же сильный в своей смерти, каким он был и при жизни. В соседней палате умирала моя бабушка. Оба скончались в течение двадцати четырех часов, и мой дед Гарри Тэйлор Циммер-старший унес с собой в могилу мою кровь. Моя семья многократно переезжала из города в город, но в душе своей я никогда не покидал Мононгаэлу, где научился учить других, учась у всех в городе; где научился работать, благодаря тому что даже ребенком должен был нести свою долю ответственности; где научился находить приключения во всем, что окружало меня в повседневной жизни, – в реке и в людях, которые жили на ее берегах.
В 1964 году я зарабатывал хорошие деньги. Вот от чего я отказался, чтобы стать учителем. Я работал в рекламном деле, у меня здорово получалось сочинять тридцатисекундные телевизионные рекламные ролики. Непосредственно работа занимала у меня примерно один полный рабочий день в месяц, все остальное время уходило на деловые завтраки, вечерние мартини в пабе Майкла, эквилибристику между примерно двадцатью рекламными агентствами, чтобы вовремя сорвать очередной куш, и бесконечными вечеринками, которые всегда почему-то заканчивались жуткой головной болью.
Меня раздражало то, что вся срочность моей работы генерировалась извне, но еще больше меня раздражал тот факт, что моя работа так мало значила – даже для людей, которые за нее платили. Хуже всего было то, что задаваемое этой работой поле деятельности было столь узким, что разницы между профессиональным прошлым, настоящим и будущим не могло быть никакой: двадцатидевятилетний сотрудник выполнял ту же работ, что и тридцатидевятилетний или сорокадевятилетний (хотя сорокадевятилетних я там почему-то не видел – непонятно почему).