«Жил мальчик – страшный ротозей… – невесть почему зазвучали в голове глупые детские стишки. – На крыши, облака, людей заглядывался вечно он…»
– Дети! Закройте окно! – услышал он чей-то надсадный крик… Неужели свой собственный?
– А-а! А-а! – Баба замерла в оцепенении, даже не пытаясь захлопнуть створку, и только выла пожарной сиреной, глядя на мчащуюся к ней по кирпичной кладке клыкастую, когтистую смерть.
Тварь подпрыгнула, оттолкнувшись от стены, повисла на подоконнике – пышный подол розового платья качался туда-сюда, как колокол. Когтистая лапа метнулась к завывающей бабе…
Митя схватился за манжет рубашки…
Над его плечом свистнуло… и тяжелый нож вспорол воздух. Посеребренное лезвие прошило шелк розового платья насквозь, будто под ним и не было спины. Шелк с треском распался и повис похожими на крылья розовыми лохмотьями. Кончик ножа высунулся из груди твари, как проклюнувшийся из скорлупы птенец. Болтающаяся на подоконнике мертвячка с хрустом и щелканьем скрутила шею – так что лицо поменялось местами с затылком – и распахнула пасть для нового вопля…
Второй нож вошел ей точно меж выломанными зубами, превращая убийственный крик в сдавленный сип и бульканье. Стоящий на перроне отец – не иначе как прямо из окна выпрыгнул! – вскинул третий, последний нож. И хладнокровно, как на тренировках в сыскном, швырнул его мертвячке в живот.
Нож с мягким чвяканьем вошел в плоть. Тварь отбросило назад, ее когти проскребли деревянный подоконник, оставляя на нем глубокие борозды, и она рухнула вниз, с глухим шмяканьем ударившись о землю под окном. Замерла.
Розовое платье начало стремительно выцветать, словно пропадая во мгле.
Глава 7
Сон до Хацапетовки
Плавным, кошачьим шагом отец скользнул мимо Мити. Выдернул трость у сына из рук и настороженно потыкал в скорчившуюся под стеной неопрятную кучу. Хрустнуло, тело с глухим стуком перекатилось набок, откидывая обтянутую лохмотьями высохшей кожи руку. Из-под стремительно чернеющего капора скалился старый желтый череп.
Выскочивший на крыльцо буфетной купчик икнул, округлившимися глазами глядя на скелет, и в тишине вдруг громко и фальшиво пропел:
Рыжий-рыжий, конопатый, убил дидуся лопатой.
Я тому его рубав, шо дидусъ мой – лютый нав!
И сунул в рот стиснутый в кулаке огурец.
– Убрать посторонних с перрона! – сквозь зубы процедил отец.
– Расходитесь, господа, нечего тут смотреть, – размазывая по щеке сочащуюся из уха кровь, заторопился жандарм.
– Да-с, навь. – Отец подобрал вывалившиеся из решетки голых ребер ножи. – Она же стервь, умертвие третьего порядка, сохраняющее слабые проблески прижизненного разума и способное к воспроизведению прежнего облика. И чего она вылезла? Могла б и отсидеться…
– Може, того… по причине прижизненного разума? Дурой была? – пробормотал жандарм. – Али оголодала в край… стерва!
– Возможно. – Отец бросил острый взгляд на Митю. – При виде крови голодная навь могла утратить осторожность. Жандарм! – От начальственного рыка станция содрогнулась не хуже, чем от визга твари, а так и торчащая в окошке простоволосая дуреха глухо ойкнула.
В окне выше детишек уж не было – спрятались, верно.
– Так точно, ваш-блаародь! – Подхлестнутый этим рыком, жандарм распрямился как пружина и тут же исправился: – Ваше высокоблагородие!
– Все осмотреть. Рапорт – в губернскую канцелярию. Патрулирование усилить. Людей в вашем ведомстве достаточно, чтоб по одному больше не ходили.
– Будет исполнено! Побережемся, чай, живые люди, а не благотворительная столовая для всякой нежити.
Зажав трость под мышкой, отец вернулся к путейцу, поднимающему с перрона Гришу, то и дело норовящего закатить глаза и вывалиться из рук.
– Как он? – отрывисто спросил отец, заправляя ножи в спрятанные под рукавами ножны. – Неприятное происшествие. Железнодорожной жандармерии следует поставить на вид: уничтожение навов входит в их обязанности.
– Так ваше высокоблаародь! – взвыл железнодорожный жандарм. – Шо ж мы можем, когда у нас ни людёв, ни выучки! Навить на сабле, ось, серебрение вже два года не подновлялось!