Выбрать главу

С каким чувством свободы и открытости мира входило мое поколение в литературу при Ленине, какие силы необ’ятные были в душе и какие прекрасные произведения мы создавали и еще могли бы создать!

Нас после смерти Ленина низвели до положения мальчишек, уничтожали, идеологически пугали и называли это — „партийностью“. И теперь, когда все можно было бы исправить, сказалась примитивность, невежественность — при возмутительной дозе самоуверенности — тех, кто должен был бы все это исправить. Литература отдана во власть людей неталантливых, мелких, злопамятных. Единицы тех, кто сохранил в душе священный огонь, находятся в положении париев и — по возрасту своему — скоро умрут. И нет никакого уже стимула в душе, чтобы творить…

Созданный для большого творчества во имя коммунизма, с шестнадцати лет связанный с партией, с рабочими и крестьянами, наделенный богом талантом незаурядным, я был полон самых высоких мыслей и чувств, какие только может породить жизнь народа, соединенная с прекрасными идеями коммунизма.

Но меня превратили в лошадь ломового извоза, всю жизнь я плелся под кладью, бездарных, неоправданных, могущих быть выполненными любым человеком, неисчислимых бюрократических дел. И даже сейчас, когда подводишь итог жизни своей, невыносимо вспоминать все то количество окриков, внушений, поучений и просто идеологических порок, которые обрушились на меня, — кем наш чудесный народ вправе был бы гордиться в силу подлинности и скромности внутренне глубоко коммунистического таланта моего. Литература — этот высший плод нового строя — унижена, затравлена, загублена. Самодовольство нуворишей от великого ленинского учения даже тогда, когда они клянутся им, этим учением, привело к полному недоверию к ним с моей стороны, ибо от них можно ждать еще худшего чем от сатрапа-Сталина. Тот был хоть образован, а эти — невежды.

Жизнь моя, как писателя, теряет всякий смысл, и я с превеликой радостью, как избавление от этого гнусного существования, где на тебя обрушивается подлость, ложь и клевета, ухожу из этой жизни.

Последняя надежда была хоть сказать это людям, которые правят государством, но в течение уже 3-х лет несмотря на мои просьбы, меня даже не могут принять

Прошу похоронить меня рядом с матерью моей.

13/V 56. Ал. Фадеев».

Пять страничек, каждая пронумерована автором сверху. Почерк, вначале аккуратный и довольно четкий, к четвертой странице становится мельче и неразборчивее, торопливее, словно автор куда-то опаздывает. На пятой, последней странице он как будто чуть сбавил темп, буквы и между строчные интервалы стали больше. Словно понял: главное высказано, бумаги хватило, дальше можно не мельчить. Видно, что писал во взволнованном, даже взвинченном состоянии, порой сбивчиво; и все же был в ясном рассудке, мысль работала четко.

Обращает на себя внимание откровенность, которой Фадеев себе до сих пор не позволял — по крайней мере публично. Последнее отчаяние стало для него моментом истины, когда рвешь рубаху или чеку, когда готов не то что зарезать — зарезаться.

Последний текст писателя не дошел до читателя, потому что те, кому он был прямо адресован, спрятали его, а когда письмо стало доступно «широким кругам», им и всей стране было уже не до Фадеева.

«Не вижу возможности дальше жить…» отсылает к той же концовке «Разгрома»: «Нужно было жить и исполнять свои обязанности». Последняя строчка лучшей книги Фадеева зарифмовалась с первой строкой его предсмертной записки, и не случайно: для него литература и жизнь были неразделимы. Исполнять свои обязанности — так, как он их понимал, — Фадеев уже не мог ни в качестве писателя, ни в качестве общественного деятеля, которому был заказан вход в высшие кабинеты. Значит, невозможно стало и жить.

Еще одна параллель. В декабре 1934-го Фадеев выписал из «Путешествия на край ночи» Селина: «Замолкла в нас музыка, под которую плясала жизнь, вот и все. Вся молодость умерла где-то там, в конце света, в тишине истины… Истина этого мира — смерть. Нужно выбирать: умереть или врать…» Тут же пометил: «Предельное вырождение. Цинизм до конца. Будто нарочно придумано, — для иллюстрации духовного и морального кризиса на Западе». Возникает ощущение, что пометка эта сделана на всякий случай, для постороннего глаза. Сами же слова Селина соотносятся с последним письмом Фадеева.

«Сатрапом» изначально назывался наместник правителя в Персии, знатный вельможа. В русском «сатрап» стал синонимом деспота, тирана. Конечно, Фадеев имел в виду это последнее значение. Но письмо — далеко не антисталинское, хотя и не просталинское. Антихрущевское — да. Поэтому его и спрятали. Но тем не менее ответили уже мертвому Фадееву — некрологом и медицинским заключением о болезни и смерти. До 1990 года этот ответ существовал без вопроса.