Студта столкнуть с места, на котором он уже обосновался основательно, – дело пары недель. Фабиан очень хотел провернуть это максимально болезненно, максимально публично. Возможно, без него удастся и с Кронелисом поладить. Даже если нет – тем меньше препятствий. Единственным человеком, который мог – а скорее всего и должен был – нанести удар в спину, оставался Велойч. Теперь тем более, что Фабиану в руки попала куда более отвратительная тайна, чем шалости «дамы Летиции». Одно дело развлекаться взрослому человеку, развлекаться невинно, не мешая другим людям, тратя свои собственные деньги и потакая своим собственным фантазиям, и совсем другое – быть жертвой чужих фантазий, да еще в малолетнем возрасте. Фабиан немного смог восстановить о детстве Велойча, многим были его домыслы, но скорее всего, а судя по его реакции, так и наверняка, Фабиан был прав. И вместе с тем Фабиан не собирался жалеть его – ни к чему унижать человека, справившегося с собой, сделавшего себя заново, научившегося жить и даже восстановившего возможность развлекаться. И точно так же Фабиан понимал: теперь в консулате есть место только одному из них. Велойч не простит ему. Никогда, скорее всего, не простит. Не столько того, что Фабиан напомнил ему, что с ним делали в детстве – с этим Велойч если и не справился окончательно, то хотя бы жить научился; но то, что Фабиан знает – это было самым болезненным, самым злым, это не даст ему спать ночью. И бить он будет не так, чтобы ранить, а так, чтобы уничтожить.
И наверное, случись все это годом раньше, Фабиан бы и со Студтом поиграл дольше, и Велойча никогда не задел бы, не ранил, ставя в известность, что и это разнюхал. В самих приготовлениях было что-то мистическое; они сами доставляли Фабиану огромное удовольствие – все эти разнюхивания, изучения, подкрадывания, приготовления, все эти танцы с противником – без них стычки теряли очень много, простые победы воспринимались как что-то несъедобное, из простых поражений он отказывался извлекать уроки – вот еще, чему там учиться? И Фабиан, зная изначально, что выиграет, не мог не выиграть, потянул бы решающий момент, насладился бы предвкушением, посмаковал бы ожидание. Но.
Но он ощущал, как время обкрадывает его. В очередном центре ему сказали, что БАС неизлечим, и самые лучшие терапии, самые лучшие процедуры, самые новые лекарства в лучшем случае законсервируют развитие болезни, возможно, на несколько лет. Улучшить состояние Абеля – они всего лишь ученые, не волшебники. И Руминидис тихо сказал ему как-то, что ему не нравятся кое-какие люди, которые, возможно, следят за ними куда более усердно, чем среднеранговые шпики из госбезопасности. Фабиан понимал, что это значит: Руминидис не ошибался, и фигня, что Фабиана засекут за этим – это может отрикошетить по Абелю. Фабиан-то отбрешется, не впервой: он водил за нос многих и многих, поводит и еще. Но если вычислят Абеля – нет, этого он не хотел. Ему было плевать, что их могли застукать вместе – не в этом дело; Фабиан давно уже не разделял себя и его, ему и церемонии все эти не нужны были, чтобы знать, что вся его жизнь нужна ему, только если он может разделить ее с Абелем. Если бы Велойч просто ухмыльнулся бы и своим самым гаденьким голосом поинтересовался, как поживает тот мальчик, вокруг которого Фабиан водит хороводы, Фабиан разозлился бы: Абель не мальчик, а он не хороводы водит. Посмел бы Велойч отпустить еще и пару гаденьких шуток, так Фабиан не погнушался бы сломать ему нос. Но в качестве взаимной услуги за молчание Велойч едва бы пошел дальше: не рискнул бы он распространять информацию – ему бы эта подлость боком вышла. Фабиан был в этом уверен. И совсем другой расклад был бы, если бы про Абеля пронюхал кто-то иной, неопределяемый; сама мысль об этом вселяла в Фабиана ужас, от нее волосы вставали дыбом, крючились от ярости пальцы, и ему казалось даже, что ногти отрастают, уплотняются, твердеют и превращаются в волчьи когти, которыми он готов был вцепиться в любое горло, которое посмело бы осквернить их с Абелем отношения и ранить Абеля. Поэтому Руминидис следил и за тем, чтобы никто не разнюхал об Абеле, поэтому и Фабиан вынужден был демонстрировать куда более значительную осмотрительность.
Это тяготило. Была бы его воля – он бы плюнул на все, заставил Абеля переселиться к нему, переоборудовал бы квартиру так, чтобы Абель чувствовал себя в ней комфортно, он бы показывался с Абелем всегда и везде, потому что, черт побери, время уходило, а они так и топтались на месте, но ясно было – отчетливо и неумолимо – Фабиан лишился бы консульского кресла, а с ним и доступа к обширнейшим возможностям, которыми обладает сейчас.
Фабиан до сих пор не мог определиться с настроениями общества. Ладно: народ не выбирал консулов напрямую, никого особо не волновали мнения народа, можно было шантажом и угрозами оставаться в кресле, даже если бы и предать оглашению свою связь с Абелем. С другой стороны, это звучало глупо, выглядело бы еще глупее: пышущий здоровьем консул появляется в сопровождении мальчишки, который сидит в инвалидном кресле относительно ровно только за счет ремней, которые удерживали его в вертикальном положении. Это можно было бы списать на извращенную благотворительность, можно было попытаться и сделать вид, что Абель – его дальний родственник, которого щедрый и охотно участвующий в благотворительности пятый консул обрел случайно и недавно и не желает расставаться. Можно было придумать уйму отговорок и оправданий, миллион и одну причину, которая звучала бы достаточно убедительно, но. Но: Фабиан вспоминал себя девятнадцатилетнего, вспоминал Себастьяна Альбриха, внезапно помешавшегося на нем, вспоминал и то, что Альбрих готов был сделать ради него, что обещал ему и чем угрожал. Весь мир, что ли, бросить к ногам, чтобы они стояли вместе на самой его вершине. Самым оскорбительным в этом, наверное, было не то, что к ногам Фабиана собирались бросать целый мир, а его осыпать подарками, как какую-то профурсетку, а то, что его так и собирались придерживать за спиной, не позволяя стать рядом, удерживая его в кандалах постыдной, порочной, очень приятной для одного Альбриха тайны – не более. Фабиан не желал анализировать, что именно понуждало Альбриха принять именно это решение; на худой конец, и его самого можно было спросить – встречались же они время от времени по делам и просто потому, что у них было много общих знакомых, но делать этого не хотел: Альбрих отбрешется, сошлется на степень одержимости, придумает еще что-то не менее красивое, что хорошо ввинтилось бы в уши подростка, но им, взрослым показалось бы насквозь фальшивым. Кто его знает, может, и правда, что он был способен думать о двух вещах: хочу переворот и хочу Фабиана, и «как» оказывалось вещью второ-, третьестепенной. Может, и правда что-то изменилось бы потом, если бы Альбриху удалось и перекроить консулат под свои представления, и удержать Фабиана – думать об этом было тем более глупо, что это никакой практической ценности не имело. Он же знал: ему нужен Абель, нужен на самой вершине, без него все успехи Фабиана утрачивают свой блеск и великолепие, и: он нужен Фабиану рядом всегда.
Кампания, которую развернул Аластер Армониа, становилась все обширней; он, казалось, был везде, он, казалось, делал все, чтобы его было трудно не заметить: одевался в яркие цвета, делал какие-то невероятные прически, говорил много и громко. Его принимали за шута, юродивого; некоторые – крутили пальцем у виска: ну не дурак ли, некоторые – плевали в спину. Фабиан потребовал, чтобы Аластер увеличил охрану; тот – согласился с условием, что Фабиан непременно побывает на двухмесячном дне рождения крошек Алефа и Бета, который будет проходить в зоопарке. Идиот и имена для детей подобрал такие этакие, хотя чисто формально его двойняшки не были первыми в проекте; они были первыми для них с Карстеном, поэтому и имена, горделиво пояснил Аластер. В свидетельствах о рождении их имена выглядели умопомрачительно длинными: Алеф Александер Виктор Дарий – еще штук пять имен, чтобы крошке было из чего выбирать, когда вырастет – Армониа-Лорман; и второй – Бет Александер Виктор Дарий и все те же штук пять имен, и все то же стыдливое Армониа-Лорман. Фабиан подозревал, что этих имен было сильно больше, чем самих крысенят – дети были крошечными, но дышали самостоятельно, в весе набирали очень и очень быстро и были вполне симпатичными. Это Фабиан установил с расстояния полутора метров – ближе он не рискнул подходить, несмотря на все угрозы Аластера. И, кажется, все сомнения Фабиана относительно того, правильно ли он поступил, втянув Аластера с Лорманом в проект, не сглупил ли и не подставил их под удар – потому что и результаты могли быть самыми разными и не обязательно положительными, и что станет с детьми в будущем, врачи могли сказать только в общих словах – все его сомнения рассеивались: Аластер был самодоволен – а еще бы, он наконец заимел что-то, на сто процентов принадлежавшее ему, чему он был началом, чему он оказывался опорой; Аластер был доволен, потому что наконец заполучил семью, которая навсегда принадлежала ему, а не менялась в соответствии с прихотями его отца, матери, мачех, сестер; Аластер был счастлив странным, беспокойным, тревожным, неудержимым, вдохновляющим счастьем; он словно обрел что-то, какое-то основание в себе самом, которое и определяло его жизнь, делало ее устойчивой и осмысленной. И тем более осмысленной становилась его кампания: Аластер понимал, за что он воевал и для кого. И этой своей убежденностью он заражал окружающих.