Выбрать главу

На остров удалился именно художник; домой возвратился именно Шекспир. Последний хлесткий стих, по сути дела, есть ясная формулировка темы Гамлет ― принц: только проблема здесь уже решена, и решена в традиции дао. «И сила моя пребудет со мною». То есть сила человеческая, ненадежная, подверженная власти стихий и земного притяжения. Именно художник возжелал наконец остаться в стороне от собственного могущества; возжелал отдать свою божественную силу на произвол приливов и отливов изменчивой людской жизни. Попробуй взглянуть на все шекспировское творчество через эту, последнюю, линзу телескопа, и ты увидишь крошечные фигурки Гамлета, и Лира, и Макбета как сквозь перевернутую подзорную трубу. В том новом измерении, которое он обрел по ту сторону Эйвона, в Стратфорде, сосредоточенность на собственной борьбе уже не играла роли; ему осталось только улыбнуться, благословить остающихся и закутаться в плащ. Так что эпилог есть маленький подарок миру, которому он наконец-то позволил действительно задеть себя за живое; в «Гамлете» и в «Лире» он бился против смерти, как бьется невротик против холодных колес собственной силы и воли. В «Буре» он обнаружил наконец, что сама по себе рана желанна и что, сдав позиции, только и можно продолжать жить. И вот Просперо падает на меч, не с хулой, но с хвалой на устах; и не кукожится от страха, как Гамлет или Макбет. В этом всем, мне кажется, есть что-то и для нас, вот этот самый момент — своего рода урок, который дает нам понять, что мир имеет самостоятельную, отдельную от нас ценность и что иного позитивного ответа на боль, кроме как страдать и восхищаться, нет; и еще, конечно, улыбнуться; вся «Буря» — как одна долгая и тихая улыбка. Дай нам Бог каждому суметь отречься вот так же легко и спокойно. После Просперо — загляни-ка в текст шекспировского завещания и оцени, насколько обыденно и просто он сдал свой последний рубеж; ни следа не осталось от идола. Я часто думаю о том, как Просперо заглядывал ему через плечо, когда он ставил подпись под этим чисто человеческим документом. Мы, люди меньшего масштаба, составили бы завещание в стихах. <…>

Привет от всех нас,

ларри,

нэнси,

беренгария пенелопа навсикая

даррел

[Начато в середине мая, продолжено в конце мая 1944 г.]

Британское информационное агентство,

рю Туссум, 1, Александрия, Египет

<…> Атмосфера здесь, в дельте, искрит, как лейденская банка; видишь ли, в обычные времена местные жители проводили по шесть месяцев в году в Европе — так что запах от них столь же затхлый, а вид у них столь же замотанный, как у наших клерков. Время от времени я выдавливаю из себя стихи, темно-серые, с прослойками жира — как плохой бекон. Но запах секса и смерти в здешнем воздухе стоит так густо, что трудно дышать. Время от времени наезжают какие-то большие шишки, ничего не замечая, ничего не чувствуя, по уши погружаясь в полуденную грезу о деньгах; есть масло, есть виски и кофе по-венски. У аборигенов, наживающихся на военных поставках и спекуляциях, нездорового оттенка жирок накапливается на ягодицах и лицах. Нет, не думаю, чтобы тебе здесь понравилось. Во-первых, этот удушливый, влажный и плоский пейзаж — сколь видит глаз, ни пригорка, ни холмика, — готовый взорваться от переполняющих его костей и обветшалых обломков стертых с лица земли культур. Потом этот разваливающийся на глазах, облупленный, затхлый неаполитанский городишко с чисто левантийскими нагромождениями шелушащихся на солнышке домов. Море, плоское, грязно-коричневое и не способное даже поднять волну, трется о порт. Арабский, коптский, греческий, левантийский, французский; ни музыки, ни искусства, ни настоящего веселья. Густая среднеевропейская тоска, обшитая кружевом выпивки, «кадиллаков» и купальных кабинок на пляже. ЕДИНСТВЕННАЯ ТЕМА ДЛЯ РАЗГОВОРА — ДЕНЬГИ. Даже о любви рассуждают исключительно в финансовом ее выражении: «Так ты с ней поладил? У нее десять тысяч собственного годового дохода». Шесть сотен жирненьких миллионеров в фесках истекают потом и мечтают об очередной затяжке гашиша. И на каждом лице — крик отчаяния, одиночества и безысходности. Тот, кто сможет написать о здешних делах хотя бы одну-единственную строчку и чтобы пахло от нее человеческим духом, тот и будет — гений. <…>

Четыре года, и ни единого человека вокруг, который интересовался бы чем-то другим, кроме как заделать бабе или накрутить деньги: это немного слишком, и я почти успел разучиться выражать себя. Впрочем, я несправедлив к Цыганке Коэн — странной, поразительной темноглазой женщине, которую я нашел здесь в прошлом году, и все в ней именно так, как должно, — каждый жест; и настоящий, человеческий, врожденный стиль — и она совершенно чужая в этом продажном и провонявшем деньгами болоте. Единственный человек, с которым я мог по-настоящему поговорить; мы с ней живем здесь, как беженцы. Она часами сидит на кровати и подбрасывает мне куски сырого, непереваренного опыта — половая жизнь арабов, извращения, обрезание, гашиш, засахаренные фрукты, удаление клитора, насилие, убийства. Босоногое детство, семья тунисских евреев, мать-гречанка из Смирны, отец-еврей из Карфагена — она на своей шкуре узнала, что такое Египет, вплоть до последнего сраного обрывка здешней гадости. Она ходячий «Тропик Козерога». От того, что она пережила ребенком, волосы встают дыбом. И как всякому человеку, наделенному тибетской тонкостью чувств, ей стало казаться, что она сходит с ума, — потому что никто не понимал, о чем она говорит и думает. Это было занятно: проговаривать для нее самой ее же собственный опыт, лечить ее страхи и подсовывать ей книги, чтобы показать, какой огромный, умный и творческий мир существует сам по себе и кажется в Александрии бредом. Я до сих пор не верю, что мне удалось отыскать женщину, у которой желание поднимается буквально от самых ступней, — и безо всей этой разъедающей душу романтической англосаксонской чепухи. Она вылечила меня от привычки к англичанкам на всю оставшуюся жизнь — и слава Богу. <…>

Ларри