Собираюсь, когда допишу это письмо, отправиться с мистером Фоксом и с мистером Маккартни к мсье Титону {187} передать ему Вашу просьбу. Купил Вам памфлет о театральной, а точнее, трагической декламации {188}; посылаю Вам со слугой мистера Ходжеса еще один, в стихах, — почитать, по-моему, стоит.
Вчера вечером был с мистером Фоксом на «Ифигении» {189}, видел мадам Клэрон {190} — зрелище незабываемое: Вам бы парочку таких, как она: что за счастье было бы лицезреть Вас с такой великой актрисой на такой сцене! Куда там!.. Ах! Превиль {191}! Ты — сам Меркурий! Заказав пару лож, мы посмотрим на этой неделе «Француза в Лондоне» {192}, после чего Превиль зовет нас к себе ужинать, будут человек пятнадцать-шестнадцать знатных англичан, которые живут сейчас здесь и, представьте, отлично ладят. Все счастливы!
Я весьма обязан мистеру Питту {193}, который повел себя со мной, как человек благородного и доброго нрава… Со следующей почтой напишу снова… Фоли {194} — добрая душа… Я мог бы написать шесть томов о тех забавных эпизодах, которые здесь за последние две недели происходили, — но обо всем этом позже. Теперь же все мы в трауре {195}; ни Вы, ни миссис Гаррик никогда бы не узнали меня в этом наряде. Да благослови вас обоих Бог! Мои лучшие пожелания миссис Денис {196}. Прощайте, прощайте.
Джону Холлу-Стивенсону
Тулуза, 19 окт. 1762
Мой дорогой Холл, вчера получил Ваше письмо — оно, стало быть, странствовало из Безумного замка в Тулузу целых восемнадцать дней! Будь я волен в своих поступках, я бы выехал к Вам сегодня же утром и меньше чем через три дня стучался бы уже в ворота Безумного замка. <…> Что это Вы задумали с топорами и молотками? {197} «Я знаю высокомерие твое и дурное сердце твое…» {198} Понимаю, ты спишь и видишь архитравы, фризы и фронтоны с их водоподъемным колесом, ты нашел предлог a raison de cinq cent livres sterling [72] возвести дом в четыре года и т. д. и т. д., чтобы не подумали (как всегда добавляет искуситель), что мы оправдываемся перед самими собой. Может, совершить подобное и очень мудро, но еще мудрее, покуда за стенами наших домов воюют, а в стенах о войне судачат, держать деньги в кошельке. Святой… советует своим ученикам продавать одежду, верхнюю и нижнюю, — и лучше идти в Иерусалим без рубахи и меча, чем опустошить суму {199}. Так вот, мой дорогой Антоний, quatres ans consécutifs [73] — это самые аппетитные кусочки твоей будущей жизни (в этом мире), и было бы правильно насладиться этими кусочками без забот и расчетов, без проклятий, ругани и долгов — это и будет твоим покаянием, и это так же верно, как то, что камень это камень, а известковый раствор — это известковый раствор. В конечном ведь счете, раз судьба решила, как мы с Вами и предполагали в связи с Вашей расточительностью, что Вам никогда не быть человеком с деньгами, решение это — окончательное, будете Вы себе строить дом обширный {200}, или нет. Et cela étant [74] (передо мной на столе бутылка «Фронтиньяка» и стакан) я пью, дорогой Антоний, за твое здоровье и счастье и за выполнение всех твоих лунных и подлунных планов и начинаний. Мои же планы за последние полтора месяца, что я Вам не писал, были куда грандиознее Ваших, ибо все это время я, как мне казалось, перебирался в мир иной, заразившись ужасной лихорадкой, которая поубивала здесь сотни людей. Здешние врачи — самые отъявленные шарлатаны в Европе, самые невежественные из всех чванливых дураков; я вырвал поэтому то, что от меня еще оставалось, из их лап и целиком доверился даме по имени Природа. Она-то (моя обожаемая богиня) и вытащила меня с того света после пятидесяти чудовищных приступов лихорадки, и теперь я начинаю относиться к этой даме не без некоторого энтузиазма — да и к себе тоже. Если мне и впредь будет так же везти, то, скорее всего, я покину этот мир не в результате естественной смерти, а вследствие пресуществления. Итак, здоровью моему, а также глупости может позавидовать любой счастливый, и я сел валять дурака со своим дядей Тоби, которого влюблю по уши. Имеются у меня и другие планы и начинания, и всё, будем надеяться, сложится так, как мне бы хотелось. Когда закончится зима, Тулуза мне будет больше не нужна, а потому, съездив с женой и дочкой в Баньер, я вернусь обратно/В Англию. — А.Л./. Супруга же моя хочет из экономии провести здесь еще год, и подобный разнобой в пожеланиях, хоть и не будет кислым, как лимон, сладким, как леденец, не станет тоже. <…> Этот город /Тулуза. — А.Л./ ничуть не хуже любого другого на юге Франции. Мне же, признаться, он не по душе: основная причина моей ennui [75] — в приевшейся пошлости французского характера, в его бесцветности, неоригинальности: французы очень вежливы, однако вежливость эта в своем однообразии приедается и смертельно надоедает. Нет, надо за собой следить, а то я со своими рассуждениями глупею на глазах… Мисс Шенди /Лидия Стерн — А.Л./ вовсю занялась музыкой, танцами и французским, причем в языке она делает a merveille [76] и говорит с безукоризненным прононсом — и это притом, что практикуется вблизи Пиренеев. Если снегопад мне не помешает, то предполагаю провести два или три месяца в Бареже или в Баньере, однако моя дорогая женушка решительно противится любым незапланированным расходам; подобную склонность (пусть она и не носит деспотического характера) я допустить не могу — впрочем, склонность эта вполне похвальна. Что ж, пускай себе говорит, я все равно сделаю по-своему, и жена покорится, не сказав мне ни слова наперекор. Кто еще сделает столько комплиментов собственной супруге?! Таких, полагаю, найдется немного. Маккарти в городе нет, он отправился на сбор винограда, а потому пишите мне: Monsieur Sterne gentilhomme anglois [77], и письмо дойдет непременно. Мы здесь влачим совершенно бездумное существование, как будто живем на Острове Доброй Надежды, — так что пишите время от времени длинные, такие же бессмысленные письма и не говорите в них ничего между строк. (Я-то Ваше бойкое перо люблю, а вот другим оно может и не понравиться!) Знайте же: стоит из Англии прийти письму, как здешнее любопытство вооружается лупой.
Прощайте, дорогой Холл,
Преданный Вам
Л. Стерн.
Джону Холлу-Стивенсону
Париж, 19 мая 1764
Мои дорогой кузен,
целый месяц мы ничего не делаем — только и говорим о том, что пора бы покинуть этот город соблазнов, а потому я могу сколько угодно раздумывать над Вашим письмом. Все это время у нас не было ничего, кроме планов, и я каюсь в этом грехе, даже не пытаясь найти себе оправдание. «Боже, будь милостив ко мне грешнику {201}!» или же: «Дорогой сэр или дорогая мадам, будьте милостивы и пр.» (в зависимости от обстоятельств) — вот что мне обычно приходится говорить в связи с тем, что я делаю и чего не делаю… Но все это лишь предисловие. Уже два месяца охвачен я самой пылкой страстью, какая только могла охватить пылкого влюбленного. Можете себе вообразить, дорогой кузен (а верней, не можете), как в течение всего первого месяца, всегда hanché [78], я фланировал по улицам от моего дома к ее — сначала два раза в день, затем — три, покуда, наконец, не дошло до того, что я чуть было не загнал своего конька ей в стойло на вековечные времена. Может, так оно было бы лучше, ведь враги рода человеческого не дремали и, как водится, богохульствовали в свое удовольствие. Последние же три недели мы каждый день исполняли с ней дуэтом скорбную песнь прощания — представьте, дорогой кузен, как это сказалось на моей походке и на внешнем виде: я ковылял, точно согбенный старик, лил слезы ей в унисон и jouer des sentiments [79] от рассвета до заката: теперь же она уехала на юг Франции и, чтобы закончить comédie [80], я заболел, у меня открылось кровотечение, отчего я чуть не отдал Богу душу. Voila mon histoire! [81] Мы выезжаем, на этот раз безо всяких проволочек, и в Лондоне будем уже 29-го, если Deus. Deabusque volentibus [82] <…> Итак, в четверг утром мы покидаем наконец эту чертову страну — а впрочем, поносить ее мы никакого права не имеем, ведь мы, всем скопом, вели здесь существование самое веселое и беззаботное. На этом я прощаюсь с Вами, любезный кузен мой Антоний, и, со своей стороны, очень надеюсь, что мы с Вами еще не раз, столь же весело и беззаботно, посидим за пинтой бургундского. Быть посему.