Выбрать главу

― В самом деле? — сухо отозвался Тиббс. — Что ж, раз сказал, стало быть, так оно и было. Ужинал в городе — ну да, теперь вспомнил, я действительно ужинал в городе, но и за городом ужинал тоже. К вашему сведению, джентльмены, я ведь ужинаю дважды. Последнее время ем, поверите ли, за пятерых. Расскажу вам по этому поводу забавную историю. Обедаем мы узким кругом у леди Грогрэм… Та еще, доложу я вам, штучка… но не будем об этом… Так вот, ставлю, — говорю, — тысячу гиней, что… Кстати, дорогой Чарльз, не одолжишь ли мне полкроны на день-другой… Когда в следующий раз встретимся, непременно мне напомни, а то я ведь забуду, как пить дать забуду.

Когда он нас покинул, разговор, естественно, зашел об этом удивительном персонаже.

― Его платье, — воскликнул мой друг, — не менее диковинно, чем его поведение, сегодня он в лохмотьях, а завтра будет в шелках. Если он и знаком со знаменитостями, про которых говорит с такой фамильярностью, то весьма поверхностно, уверяю вас. В интересах общества, а возможно, и в его собственных Небеса обделили его богатством. Все вокруг видят, как он нуждается, и только он один считает, что нищета его скрыта от людских глаз. Он приятный спутник, ибо умеет льстить, и собеседник прекрасный тоже, хотя хорошо известно, что в конце разговора он обязательно посягнет на ваш кошелек. Пока юные годы не противоречат его легкомысленному поведению, он еще может кое-как сводить концы с концами, но вот наступит старость, несовместимая с шутовством, и тогда, покинутый всеми, он вынужден будет провести остаток жизни приживалом в какой-нибудь богатой семье, которую сам же когда-то ненавидел. В этой семье суждено ему доживать свой век, вызывая всеобщее презрение, шпионя за слугами и исполняя роль пугала, коим стращают расшалившихся детей.

Национальные предрассудки

Член бродячего племени смертных, я большую часть времени провожу в тавернах, кофейнях и других публичных местах, а потому имею возможность наблюдать нескончаемое разнообразие человеческих типов, каковые, с точки зрения человека созерцательного, вызывают куда больший интерес, чем все курьезы искусства и природы, вместе взятые. Во время одной из таких прогулок я по чистой случайности оказался в компании полудюжины джентльменов, которые горячо спорили о политике, и, коль скоро голоса их разделились поровну, в качестве третейского судьи был приглашен я, после чего мне, естественно пришлось принять участие в дальнейшей беседе.

Разговор, среди прочего, зашел о характере европейских народов, и тут один из джентльменов, сдвинув шляпу на затылок и приосанившись так, словно в нем одном сосредоточились все достоинства английской нации, заявил, что голландцы — это шайка корыстных негодяев, французы — льстецы и лизоблюды, немцы — пьяные болваны и гнусные обжоры, испанцы — заносчивые и угрюмые тираны и что англичане превосходят все остальные народы отвагой, благородством, стойкостью и всеми прочими добродетелями.

Сие глубокомысленное замечание встречено было одобрительными улыбками всех присутствующих — всех, кроме вашего покорного слуги, который, подперев голову локтем, изобразил на лице глубокую задумчивость, всем своим видом давая понять, что размышляет о чем-то, никакого отношения к делу не имеющем, в надежде тем самым избежать неприятной необходимости объясниться…

Мой псевдопатриот, однако, отпускать меня с миром вовсе не собирался. Недовольный тем, что высказанное им мнение не вызвало у собравшихся должной реакции, он вознамерился узнать, что по этому поводу думает каждый из нас, с каковой целью, обратившись ко мне с видом самым доверительным, полюбопытствовал, не разделяю ли я его точку зрения. Как правило, я не спешу высказывать свое мнение, тем более когда у меня есть все основания полагать, что оно не придется ко двору, — однако если выхода нет, я всегда считаю необходимым говорить то, что думаю. А потому я сказал «патриоту», что на его месте не высказывался бы столь безапелляционно до тех пор, пока не совершил путешествие по Европе и не изучил нравы вышеозначенных народов с должным тщанием и беспристрастностью. Непредвзятый судья, продолжал я, не побоится, в отличие от вас, утверждать, что голландцы более бережливы и предприимчивы, французы более воздержанны и вежливы, немцы более выносливы и терпеливы, а испанцы более степенны и уравновешенны, чем англичане, которым, спору нет, никак не откажешь в смелости и благородстве, но которые, вместе с тем, бывают опрометчивы и своевольны и которым свойственно почивать на лаврах и отчаиваться в трудную минуту.

Не успел завершиться мой монолог, в продолжение коего ловил я на себе завистливые взгляды сидевших за столом, как наш патриот, презрительно хмыкнув, заметил, что его всегда удивляли люди, имеющие наглость жить в стране, которую не любят, и пользоваться защитой правительства, которое в душе считают своим заклятым врагом. Когда выяснилось, что, высказав свою скромную точку зрения, я не оправдал надежд соотечественников и дал им основание усомниться в моих политических принципах; когда стало понятно, что спорить с людьми, всецело поглощенными собой, бессмысленно, — я расплатился и отправился восвояси, размышляя дорогой о нелепой и смехотворной природе национальных предрассудков и предубеждений.

Среди знаменитых изречений древности нет ни одного, что сделало бы большую честь автору или доставило большее удовольствие читателю (во всяком случае, читателю благородному и отзывчивому), чем слова философа, который на вопрос, из какой он страны, ответил: «Я — гражданин мира». Как же мало найдется в наше время людей, которые могли бы сказать то же самое или вести себя в соответствии с этими словами! Ныне мы стали англичанами, французами, голландцами, испанцами или немцами до такой степени, что перестали быть гражданами мира; мы настолько привязаны к своему клочку земли, к своему узкому кругу, что более не числим себя среди жителей Земли или среди членов того великого сообщества, какое охватывает все человечество.

Если бы национальные предрассудки были свойственны самым низшим и убогим существам, это было бы объяснимо, ведь эти люди не читают, не путешествуют и не разговаривают с иностранцами, а потому лишены возможности от подобных предрассудков избавиться. К несчастью, однако, предрассудки сказываются на умонастроении и воздействуют на поведение высшего сословия, то есть, тех, кто, по самой сути своей, должен быть от предрассудков свободен. В самом деле, к какому бы древнему роду джентльмен ни принадлежал, какое бы высокое положение ни занимал, каким бы состоянием ни владел, — если он не свободен от национальных и прочих предрассудков, я не побоюсь сказать ему в лицо, что он низок, вульгарен и именоваться джентльменом не вправе. Да вы и сами убедитесь, что всем тем, кто имеет обыкновение кичиться своей национальностью, похвастаться особенно нечем, что, впрочем, вполне естественно. Не потому ли тонкая виноградная лоза обвивает могучий дуб, что без него ей не прожить?

Если же в защиту национальных предрассудков мне скажут, что они — прямое следствие любви к нашему отечеству и что борьба с предрассудками наносит отечеству вред, то я отвечу, что это — глубокое и опасное заблуждение. То, что национальные предрассудки есть следствие любви к родине, я еще могу допустить; с тем же, что это следствие прямое и обязательное, я решительно не согласен. Суеверие и религиозный восторг ведь тоже являются следствием веры, — но разве кому-нибудь придет в голову утверждать, что это естественное следствие столь благородного порыва?! Суеверие и восторг являются, если угодно, ублюдочными отростками сего божественного растения, а вовсе не его исконными ветвями, а потому могут быть отрублены безо всякого для него ущерба. Мало того, если их не обрубить, сие статное и раскидистое древо не расцветет никогда.