Выбрать главу

Счастье ещё продолжалось в родах: несмотря на окрики акушерок и разрывающую боль, она и её тело работали вместе, они делали то, что нужно, и значит, её не в чем винить. Но потом настал этот страшный миг… Когда ей принесли младенца на кормление… Он сразу взял грудь и принялся сосать. Она вгляделась в плоское узкоглазое личико (ох уж этот чёрный ёжик на голове — Чингисхан какой-то!), с нежностью и огромным стремлением уже разгорающейся любви, и вдруг отчётливо поняла: это, что было в её животе, теперь пойдёт по жизни отдельно от неё. Он может совершить много хорошего, но может и натворить много такого, за что будет стыдно и ей, и Лёше — его родителям.

Неужели она снова виновата — перед теми, кому её сын может причинить неприятности? А если… если он вырастет преступником? Душевная боль, пронзив до самого мозга, слилась с болью в соске, ухваченном цепким нетерпеливым ротиком. Надавив на носик, она заставила ребёнка выпустить грудь. А когда он заплакал, прошептала наставительно:

— Сынок, так нельзя. Нельзя обижать маму.

И сразу почувствовала себя лучше. Как будто она уже твёрдо встала на стезю воспитания достойного человека, за которого её никто не упрекнёт.

Другие пассажиры его купе вздрогнули и тесно сдвинулись, когда он вошёл. Один жонглёрский шарик прикатился к нему сам по себе: этим людям он не понравился с самого начала. Они его боятся. А пускай. Боятся — значит, не тронут. А не то он их тронет. Он не знал, как именно он может тронуть, — ослабевший, с трудом шевелящий шеей, с натянутым, как барабан, быстро намокающим животом, — но знал, что лучше не становиться у него на пути. Соседи по купе это тоже откуда-то знали. Поэтому когда он навис над столиком, они мигом расчистили для него пространство от своих завёрнутых в фольгу и газеты припасов, прыснув в дальние концы полок. Видно, решили, что теперь ему пришло время поесть.

В некотором роде они правы.

На дне рюкзака что-то хрустко пошевелилось. Он засунул руку и извлёк целлофановый пакет. На посторонний взгляд, мутноватое нутрецо было полно крошек, седой задохшейся массы вроде той, которую хозяйки употребляют для панировки. Однако более плотные фрагменты, похожие на скальную породу среди песка, доказывали, что когда-то это были — сухари. Обыкновенные магазинные сухари, с коричневой, теперь побелевшей от старости, корочкой.

Пассажиры редко берут в дорогу сухари. Они берут хлеб, яйца, чурчхелу, твёрдые подтянутые колбасы, курицу в кусочках застывшего жира. Но его сухари — не пища для тела. Это пища для памяти. Месяцы, годы, десятилетия память грызла их, превращая в труху то, что было твёрдым, стачивая клыки о то, что стало каменным.

Если он снова покормит память, она выблюет назад то, что проглотила.

По столу блуждал солнечный зайчик, переломленный внутри пластмассовой бутылки с газированной водой. От этой газировки солнечность преображалась в лунность. Он развязал горловину пакета, зачерпнул щепотью горсть крошек, положил на язык — сухость к сухости, противно, но надо — и стал совершать жевательные движения. Кожа натягивалась — тупо-садняще. Он почти видел, как натягиваются нитки в бледном валике кожи на животе, грозя прорезать, прорвать. Память вращалась калейдоскопом из кусочков, то ярких, то тусклых, которые трудно сложить в целое, и долго казалось, что всё напрасно, зря он тиранит то, что осталось от его тела, в поисках того, что должно было остаться от его души. Но когда он уже успел разочароваться, прошлое само набросилось на него. Хлопнуло по голове звуком сиденья в коридоре купейного вагона. Эти сиденья туго прилепляются к стене: если их отлепить, а затем отпустить — выстрелит, как из пистолета!

…Сиденья были коричневые. Он и другие ребята, в отличие от него, грязные и ярко одетые, но такие замечательные, уже ставшие его друзьями, бегали по коридорам, отлепляли и отпускали сиденья. Вот это был салют! Но пассажиры стали кричать «Уберите этот табор! Где взрослые? Мы будем жаловаться проводнику!» И взрослые явились — красивые, как в фильме-сказке. Им полагалось с первого взгляда понять, что он провинился, и он дал себе слово, что не заплачет, но это были совершенно особые взрослые, которые не стали никого шлёпать и даже ругать, а просто позвали всех в купе, туго набитое, весёлое и говорливое. Здесь пели и играли на гитаре, здесь его, не спрашивая кто он и откуда, угостили чаем с колбасой, и глядя в окно на проносящиеся мимо поезда и посёлки, он решил, что ничего лучшего с ним никогда не было, и если родители его не найдут, хорошо бы и дальше жить такой жизнью…