Он знал, что за убитого будут мстить. Не потому, что он был кому-то настолько дорог, а — потому, что убили его паскудным образом. Спустить такое на тормозах Макар не может: поймёт, что это люди Хусаина, а дальше вычислит, кто. Поэтому он и носил при себе пакет с сухарями. Не потому, что предвидел то, что происходит с ним сейчас, — ни один не может такое предвидеть, пока оно не случится, — а из уважения и нежности к этой почти переставшей походить на хлебное изделие трухе. Он мало что помнил, но знал, всегда знал, что сухари пришли с ним из другого мира, который он забыл.
При жиз… раньше, поправил он себя, на это было плевать. Он слишком мало помнил о себе, чтобы найти хоть какие-то концы в бестолковом мотке ниток, который составляли его ранние воспоминания. К тому же было чувство, что возвращаться некуда, что там, где у него было другое имя, ничего хорошего не ждёт, а значит, надо продолжать всё, как есть, в том же духе, притом что — ну чего ему не хватает? Он ловок и силён и будет таким ещё много лет. Денег… деньги — дело наживное. Захочет — возьмёт. И сухари молчали в потайном мешке, сохранявшем, несмотря на жалкий вид, что-то священное. Это были святые мощи. Останки его прежней, незнаемой, детской личности.
И, как всякие мощи, они обладали чудодейственной силой. Только чтобы она проявилась, надо было достичь нижней точки. Откуда уже не бывает подъёма вверх — по крайней мере, своими силами. На дне карьера, где его вместе со скудным рюкзаком (взяли только оружие) заваливали обломками бетона, забрасывали песком. Он это чувствовал, но ему не было больно. Не было и отчаяния. Была лишь досада, что лоханулся, попал в дурацкую ловушку, не победил. Но и это не было важно. Самая важная вещь на свете лежала в рюкзаке, её оставили ему, как мусор, как хлам («Хлам — к хламу», или как это по-умному говорится?), не уследили, и благодаря ей он выберется.
Но — куда? Из карьера, это ясно, а дальше? Вопреки тому, что показывают в говённых фильмецах, ему совсем не хотелось мстить своим убийцам. И Макар, и Хусаин вдруг вылиняли, стали картонными и обмявшимися, как тусклые старинные игрушки на ёлке… На какой ёлке, где? Почему-то узнать это казалось теперь важней, чем то, что выглядело важным раньше. Маячило ещё что-то блестящее, похожее на маленький золотой глобус, и почему-то такой страх волнами исходил от него… До глобуса требовалось добраться. Как — подскажут сухари.
Когда он разбросал песок, обнаружил, что из дырки в животе, переставшей быть похожей на рану, вытекают кровь и говно. Надо зашить. Нитку с иглой, как и тряпки для перевязки, он добыл в придорожном киоске. Что произошло с продавщицей, неважно, только на заднем плане памяти дёргаются белые, жирные, с пробивающимися уже волосками ноги, и, кажется, похожим образом он обзавёлся билетом на поезд, ну и пусть себе: в условиях, когда каждое воспоминание должно служить цели, загромождать голову — лишняя роскошь.
Поначалу у него было много сил. Сейчас — меньше. Надо беречь.
Надежда Михайловна никогда не вспоминает этот вечер, потому что не забывает. Всё было плохо, потому что вечер был воскресный. Суббота и воскресенье — это был ад. Когда семья собиралась вместе, это всегда выявляло противоречивость интересов людей, связанных кровными узами, волей-неволей проживающих под одной крышей. Лёша хотел смотреть полуфинал по телеку. Сын хотел с рёвом возить по всей квартире пластмассовый грузовик. Она хотела в тишине и спокойствии почитать детектив, который одолжила на выходные сотрудница, и то, что воскресенье кончается, а от детектива не прочитана ещё добрая треть, выращивало внутри неё стальной цветок с заострённым бутоном, вибрирующим от ярости.
— Пэ-у! — взвыл сын, ввозя громоздкость грузовика на полку, где стояли часы, будильник «Слава» — подарок от друзей на тридцатилетие, круглый, передняя стенка стеклянная, задняя в виде полушария глобуса, а по периметру с одной стороны — дуга, завершающаяся крошечной ракетой. Предвидя, что сейчас произойдёт, она кинулась к полке, ловя маленькую сферу, как футбольный мяч, но слишком медленно, точно в съёмке рапидом для повтора, — нет, не получилось…