Выбрать главу

Книжек он в руки не давал, но доверие его росло. «Только никому не говорите, — шептал он в дверях, вытирая платком лысину (он очень замечательно потел, когда волновался: потины проступали как редкий крупный град, и тогда особенно напоминал крупного круглого обиженного младенца), — вот моя первая книжка. Это опаснейший формализм. Это единственный экземпляр».

Ему нравилась моя молодость — я только что выпустил свою первую. Между нами пролегала дистанция в 33 года. Он хотел тряхнуть стариной (т. е. молодостью) — продемонстрировать класс. Книжка называлась «Живопись», состояла из рассказиков и не потрясла меня. (Мы много тогда понимали про себя и мало — вообще.)

Гор начал рано, но опоздал: книжка вышла в год «великого перелома». Чудо, что успела выйти.

(Мне нравится воображать аспиранта 2029 года, избравшего себе столь непрестижную специализацию, как «Русская литература 20-х годов XX века». Аспирант этот — выродок, бескорыстный энтузиаст: как замечательно писали прозу в России сто лет назад! Платонов, Булгаков, Зощенко, Мандельштам находились в пике своей гениальности! О, если бы он знал, насколько не существовали эти тексты для своего времени! И чем оно было для их авторов…)

Книжка успела выйти — перспектива захлопнулась. Изменить своим вкусам, своим поискам молодой Гор не мог. И он попробовал изменить не темЕ (он ее еще не обрел), а темУ. Вера в то, что исповедуемый им художественный метод всесилен, была неколебима. Можно было пожертвовать всем, кроме метода.

Коллективизация, раскулачивание, соцсоревнование, великий почин, пионеры, партячейка, троцкизм, антирелигиозная пропаганда, «головокружение от успехов», «Поднятая целина», даже будущий Павлик Морозов — всё, пожалуйста…

И он стал переписывать советскую газету 1929 года: то, что надо, но — по-своему.

Получилась «Корова». В ней столько простодушия в хитрованстве! Проповедь колхоза и апология Живописи. (Интересно было бы отдельно обсудить проблему «созидательности» авангарда: почему авангард после? Знаменосцы в хвосте Истории. Мужики Малевича и Филонова объединились в колхоз — получилась студия ИЗО.)

В финале романа Корова горит, как у Эйзенштейна и Тарковского; Кулак погибает на рогах полыхающей Коровы.

Оптимистическая трагедия! — вот еще образчик. Несмотря на такой светлый финал, «Корову» не напечатали. «Прививка от расстрела»[2] не привилась.

Рукопись жгла руки. Неопубликованная, она становилась опасной.

«Раз существует название, существует и предмет».

«Но я слежу за мировыми событиями внимательными глазами… я читаю газеты. И что же я вижу? Я не знаю, кому подражают коммунисты, но я вижу, кому подражают фашисты. Фашисты подражают коммунистам».

«Только коммунисты и неверующие отделяют слова от понятия».

«Тут поп вдруг замолчал и принял фигуру вождя».

Любая цитата прикидывалась статьей, но уже не из «Правды».

И Гор потерял «Корову». Рукописи не горят, а теряются. Горят коровы.

— У меня был еще роман «Корова», — шепотом сообщал мне Гор через тридцать лет, — но рукопись пропала…

— «Корова» пропала?

— Смешно, правда?

— А вы искали?

— Искал…

— Волки съели?

— Не смешно.

— Нашли «Корову»?

— Не-а.

Так я разговаривал с ним при встречах в течение лет… Чаще в Комарове.

— Нашел, — сообщил он мне однажды заговорщическим шепотом.

Лысина его вспотела.

— «Корову»! — возликовал я.

— Нет, «Маню». Рассказ один. Я вам дам почитать, но вы никому не…

Я читал с доброжелательным предубеждением и… восторгом!

Там жена уходила от мужа по частям: сначала рука, потом нога… сначала брови, потом подбородок… в конце концов осталось одно ухо, но и оно исчезло при встрече с женою на улице.

Такая боль расставания!

— Гениально! — восклицал я, в тайно обусловленном месте возвращая автору рукопись. — Надо печатать.

— Нельзя! — испуганно озирался он.

вернуться

2

О. Мандельштам. Четвертая проза.